Приди в зеленый дол, стр. 8

Расписка все же лучше, чем ничего.

Пусть даже он сам как следует не понимает, зачем она ему нужна.

Все ещё стоя поодаль, он взглянул на постель и подумал, что сегодня, быть может, приехал не впустую. На пробу шагнул к кровати, сделал ещё шаг, обходя стоявшую на его пути качалку. На мгновение он позволил взгляду отдохнуть на серой полосатой кошке, спавшей в качалке. «Да, — подумал он, — вот что такое жизнь; кошка, спящая в качалке, и синее очарование весеннего неба за окном, и твоё сердце, ровно и неторопливо бьющееся в груди».

Но вот он резко отодвинул качалку, подошёл к кровати и посмотрел на одеяло, прикрывавшее нечто бесформенное, потом перевёл взгляд на обращённое вверх лицо на подушке. Лицо это не выглядело истощённым, но оно уже не горело румянцем, как прежде. Оно было бледным, с красными пятнами. Мышцы лица так одрябли, что оно оплывало от собственной тяжести, спадая складками на горло и скулы, так что заострившийся подбородок и нос неестественно торчали кверху. Из-за этого казалось, что на худощавое лицо надета слишком просторная кожа.

— Он вроде стал меньше, — сказал Маррей.

— Худеет, — сказала она. — Благодарение господу. Все-таки мне облегчение.

Он поднял глаза.

— Раньше я, бывало, едва могла сдвинуть его с места. Чтобы сделать все что надо. Чуть не лопалась от натуги. Теперь я справляюсь.

Он посмотрел больному в глаза. Голубые, как у мальчишки, глаза не мигая глядели на Маррея. Они казались пустыми, но может быть, это не так? Суметь бы разглядеть.

И тут на глаза набежала тень.

Левая половина лица начала дёргаться, глаза потемнели, точно море, когда налетает шквал. Потом тяжёлые, блеклые губы зашевелились, и Маррей услышал хриплый, со скрежетом выдох. Три раза подряд. И было в этом звуке что-то безжалостное и непримиримое.

Все кончилось. Но теперь Маррей твёрдо знал, что сегодня ему суждено пережить то, за чем он приехал. Он уже чувствовал, как что-то дрогнуло в нём, как радость, несущая облегчение, наполняет все его существо. Это было мгновение, которое оправдывало все.

То, что лежало теперь на кровати, было некогда Сандерлендом Спотвудом.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

По утрам она слушала, как он встаёт. Она лежала на своей койке у двери, натянув одеяло до подбородка, глядела в растрескавшийся потолок и слушала. Сначала пищала дверь из его комнаты в коридор. Потом — тишина. Прислушиваясь, она пыталась угадать, где он. Потом скрипели расшатанные доски пола в конце коридора. Потом дверь на заднее крыльцо.

Он выходил в уборную.

Через некоторое время снова подавала голос задняя дверь и лязгала дверца кухонной плиты. Он разводил огонь.

Но однажды утром все было иначе. Услышав скрип его двери и зная, что в наступившей тишине он бесшумно идёт по коридору, она быстро спустила ноги с кровати и, путаясь в старой серой фланелевой рубашке, пробежала через гостиную и прижалась щекой к двери в прихожую.

Потом чуть-чуть приотворила дверь и выглянула. Все было точно так, как она себе представляла: высокая, прямая фигура в красном вязаном халате с туго перетянутой талией, отчего плечи казались ещё шире, чем были, а над воротником — блестящие чёрные волосы. Вот дверь в дальнем углу прихожей отворилась, и он вышел во двор, в сумерки зимнего утра.

Этот красный халат носил когда-то Сандер, она просто сузила и укоротила его. Теперь она увидела, что халат короток. В просвете открывшейся двери она успела разглядеть тонкую, как у мальчишки, голень.

В следующее мгновение он исчез. Она осторожно прикрыла дверь и прижалась к ней щекой. Потом она услышала Сандера. Надо было идти к нему.

Просыпаясь, Анджело каждое утро ожидал увидеть то, что его окружало по утрам в течение последних трех лет, но, видя комнату, в которой он теперь спал, и утопая в перине под тяжестью нескольких одеял, он поначалу не верил своим глазам и, думая, что все ещё спит, старался глубже уйти в перину, спрятаться в этом сне наяву, повторяя про себя: «Тут они Анджело не найдут». Дано ли им из реального мира проникнуть в мираж чужого сна? Ибо все это был сон: Анджело Пассетто, идущий по дороге в дождь и туман и вдруг очутившийся здесь, где все так нереально. Здесь по углам шевелились тени, а наверху бегали крысы. Здесь, близко, — комната, в которой он никогда не бывал и откуда иногда доносился какой-то хрип. И эта женщина в старой коричневой куртке, скрывающей её фигуру, и её собранные в узел тёмные волосы, которые так и хочется представить себе седыми; и её бледное лицо с чёрными глазами, которые прожигают тебя насквозь, словно у тебя совесть нечиста, а они знают все.

Здесь все было как во сне. По вечерам, когда она кончала готовить и ставила перед ним обед, а сама стояла под электрической лампочкой без абажура и глядела на него, покуда он управлялся с едой, он каждый раз удивлялся, что пища настоящая. Потому что каждый раз ожидал, что зубы его вонзятся в пустоту.

По утрам он старался уйти из дома и лихорадочной деятельностью вернуть себе все то, что из него высасывал этот дом. Однажды, ещё в самом начале, он не выдержал: выскочил из дома и побежал через покрытое вереском пастбище, потом, проваливаясь в заросшие борозды, пересёк бывшее поле и добежал до холма, где из земли торчала скала и за ней начинался кедровый лес.

В то утро он заколол борова. Кровь уже глубоко впиталась в землю; кишки для колбас были очищены и сложены для промывки в большую кастрюлю; под громадным чугуном размером с целую плиту трещал костёр; от воды шёл белый пар, светившийся в лучах ещё холодного солнца. Выпотрошенная и ободранная, нежно-розовая туша висела вниз головой на балке в коптильне.

Все утро Анджело работал бок о бок с безмолвной женщиной. Руки его сами повторяли движения, выученные когда-то на ферме у дяди. Ни с того ни с сего женщина выпрямилась над котлом с потрохами, посмотрела на Анджело внезапно прояснившимся взглядом, отвернулась и пошла к дому. Он тоже разогнул спину, увидел тёмную громаду дома, застывшую в холодном светлом воздухе, увидел спину уходящей к дому женщины, потемневшую от крови землю, нежно-розовую тушу.

Повернулся и побежал.

В кедровом лесу на вершине холма, чувствуя, как кровь колотится в висках, он повалился на землю, на сухую кедровую хвою, закрыл глаза и сказал себе, что больше не выдержит. Встанет и уйдёт. Сегодня. Куда глаза глядят.

Но куда мог уйти Анджело Пассетто? Другого места для него не было. Тут они его не найдут, он спрячется под кедрами.

Кедры росли на камне, на мощном пласте известняка, из которого был сложен холм, и ему почудилось, будто сквозь слой сухих иголок этот пласт поднимается к нему и тело его тоже превращается в камень. Тогда он распластался на земле и ещё крепче прижался к ней. Ощущение близости этого скрытого камня пронизывало его до костей. Он представил себе, как плоть его исчезнет и кости сольются с известняком… Лежал он так довольно долго, и у него заныла грудь от близости этой подземной тверди. Но лежать тут вечно он не мог. Поднялся и пошёл к дому.

Входя во двор из-за сарая, он увидел, как в окне кухни белеет её лицо.

Это был единственный раз, когда он вполне сознательно и в самом буквальном смысле слова бежал из её дома; вспоминать об этом случае было неприятно, тягостно. Сначала он не понимал, от чего, собственно, спасался, а потом понял, что бежал от себя самого, от чего-то неведомого, только теперь проявившегося в нём; словно что-то мелькнуло в тёмных глубинах его души, как белое брюхо всплывающей из черноты рыбы. Чем— то новым повеяло во тьме его существа.

Больше он из этого дома не убегал. Но каждое утро бежал от себя, находя убежище в работе. Он сам находил себе дело и брался за него с остервенением. Дров, которые он напилил, хватило бы на две зимы. Он сложил их на заднем крыльце в аккуратные поленницы и, когда обнаруживал, что какое-нибудь полено лежит криво, готов был целый час возиться, перекладывая поленницу заново. Он нашёл в сарае старые доски и сменил сгнившую обшивку на веранде. Починил плетень на заднем дворе. Перебрал и навесил ворота сарая. Вставил в своё окно новое стекло. Старым шилом начал чинить древнюю упряжь, висевшую в сарае. Поднял и починил завалившуюся изгородь, измеряя, отпиливая, прибивая, захваченный страстью к точности. Он не мог обходиться без дела, вся его жизнь была теперь подчинена работе: точно отмерить доску, ловко вбить гвоздь. Согнётся гвоздь — и уже ни на что нельзя будет положиться.