Два рассказа, стр. 1

Сергей Воронин

ДВА РАССКАЗА

Ему было дано все…

Да, ему было дано все. Иной человек выпущен в жизнь — как-то не то чтобы неполноценный, но не во всем подготовленный. Или робковат, или рассеян, а то памятью слаб или же ростом не удался. Про Александра Михайлова такого сказать нельзя. Всем вышел. Ростом равного ему не было в нашем поселке, силой тоже. На спор мог бревно взвалить на плечо и нести. Зубами грецкие орехи колол. Охотник отменный. Рыбак — каких поискать. Семью имел — жену и двух дочек. О сыне мечтал, но не выходило. Может, поэтому на других женщин засматривался. Но бабником назвать нельзя было. Хотя, должен сказать, не обошлось у него и без романа. Причем уже поговаривали — как бы он не бросил свою семью ради Алевтины Осокоревой, замужней бабенки. Правда, ничего не скажешь — смазливой. Она-то, конечно, могла бы перейти к Александру Степанычу в любой час и минуту, только свистни он, но Александр Степанович с таким делом не спешил. Более того, как позднее выяснилось, он и не помышлял разлучать ее с мужем. Вот если бы последнее обстоятельство было известно мужу Алевтины, то, пожалуй, и не произошло бы того некрасивого случая, который крепко поломал судьбу Александра Степаныча.

Каким образом — это неизвестно, но узнал муж Алевтины, Пашка Осокорев, что Александр Степаныч похаживает к его жене. Сам-то он, конечно, сладить не смог бы с таким богатырем, так он подговорил троих дружков своих, угостил их для задору водкой и портвейном, и те так проучили Александра Степаныча, что он еле домой доплелся. Причем в лицо не били, а все норовили ногами в живот.

Несколько дней Александр Степаныч отлеживался дома: признался врачу, что избили его, но кто и за что — скрыл. Пооправился, и вроде бы все стало на прежнее место, но только вскоре он стал замечать некоторые нелады в своем здоровье. Побаливать стало в животе, — болеть же он не привык, потому к врачам не стал обращаться: думал, само пройдет. Организм переборет. Но нет, время шло, и кончилось тем, что положили его в областную больницу. Там нашли в мочевом пузыре дефект. Предложили операцию, чтоб, значит, зашить. Согласился он — куда ж денешься! Зашили. После чего пошел он на поправку — и по выздоровлении явился домой. Явился, по совсем другим человеком. Какой-то грустный и ласковый. И глаза такие прозрачные, будто для него в жизни открылось то, чего он раньше не видел.

— Нагляделся я такого в больнице, что все во мне перевернулось, — сказал он, когда пришел ко мне по-соседски перекинуться словцом. — И веришь ли, жалость к людям появилась. Петушатся, хорохорятся — и не знают, что их ждет завтра. И отсюда многие проходят мимо самого главного — своей сути жизни.

Еще тогда он сказал, чтобы бросал я курить: «Многие, даже молодые, умирают от рака легких». Я тогда поплевался, но то, что он рассказал про раковых от курева, запало мне в сердце.

— Да, нагляделся я всякого, — сказал он, и на его лице появилась грустная и какая-то беззащитная улыбка. — Я, можно сказать, выкарабкался, а другие домой не вернулись. Но, заметь, каждый надеялся, потому что не знал, что его ждет назавтра. Впрочем, в этом п есть большой смысл — иначе как жить. Но, с другой стороны, и так, без точного определения своего будущего, тоже не годится. Стремишься, а для чего — если, может, завтра тебя какая беда укараулит и ты не вернешься к своему делу! То, что меня поучили ребята, я понимаю как напоминание о смысле жизни.

— А в чем же, — спросил я его, — смысл?

— А в том, — отвечает, — что нельзя жить вслепую. А я жил именно так. И еще, — говорит, — нельзя отпускать повода похоти. Иначе она может увести человека в такие омуты, что он и сам себя не сыщет. К тому же, — добавил он, — другой бабе ты как человек совсем и не нужен, а нужен как самец. Так что это все надо учитывать, иначе можно прийти к полному неуважению самого себя.

Наивные это были мысли, но интересны тем, что их высказал человек пострадавший и только через свое страдание пришедший к ним.

— Что говорить, — продолжал он, — доставалось моей Полине, казнил я ее своими похождениями. Ведь все она знала. Но тогда мне и в голову не приходило, что она страдала. Теперь все вижу, и мне понятна ее боль. И потому это, что я стал другим человеком. Правда, немалой ценой. Страху натерпелся всякого. Особенно когда рядом с тобой раковые, из онкологического отделения. Правда, кое-кого вылечивают. Но пока далеко не всех.

Вот тут он и сказал насчет курева, чтобы бросал я. Молодые, говорит, и те загинаются. Я тогда по-плевался и затоптал сигарету, но, естественно, окончательно курить не бросил. Как и от всякой дурной привычки, от курева не так-то просто отвыкнуть.

В тот раз он побыл у меня недолго. Устал. Но назавтра опять пришел. На бюллетене он был. И, понятно, тоскливо одному. На своей работе у него народу хватало, было с кем перекинуться словцом. А дома с кем?

На этот раз долго у нас не завязывался разговор. Я было пригласил его в дом, но он отказался. Остался сидеть на лавочке у крыльца. Все глядел вниз, находился в раздумье. Я его не спрашивал, — больницы меня никогда не интересовали. Избави от них бог и помилуй! И он про больницу ни слова. Помолчав, опять начал про свое новое состояние — что, мол, не так жил, как надо бы.

— Так теперь-то чего ж после драки? — не подумав, сказал я. Александр Степаныч даже изменился в лице. Встревоженно этак глянул, будто огонь в избе увидел.

— Почему после драки? Или ты имеешь в виду, что опоздал я? Так это ты зря. Я здоровый. Когда уходил, главный хирург Клавдия Алексеевна, она и оперировала меня, сказала: «Видеть тебя больше не хочу! Чтобы и не появлялся мне на глаза!»

— За что же она так тебя? — спросил я.

— Да ни за что. Видно, обычай, чтоб больше в больницу не приходил. От доброты сказала, — улыбнулся Александр Степанович, и опять-таки жалкая вышла у него улыбка — будто извиняется, что он не такой уж сильный, каким был раньше.

— Да, — сказал он, — много я передумал, и сейчас думаю, и прихожу к еще большему убеждению, что все люди, за малым исключением, живут неразумно, вслепую.

— Ну, это ты уже говорил.

— И впредь буду. Не понимают, какое им великое счастье выпало, чтобы жить. И хотя, с одной стороны, все обречены на угасание, то есть у всех летальный исход, но, с другой стороны, каждому столько отпущено для радости и наслажденья, что смерть как бы и не имеет особого значения. Это как, скажем, в жару пьешь квас, то не думаешь, сколько заплатил за него. Ну, конечно, при условии — прожить жизнь, как надо.

— А как надо?

— Ну, за каждого не скажу, а про себя знаю. Не так жил. Мне было дано все. И сила, и голова недурная, и характер, и здоровья на полтораста лет, но я ничего этого не оценил, а теперь, конечно, не наверстать. Уж очень много упущено времени. Ведь я при желании мог бы стать очень крупным человеком.

— То есть каким же? — поинтересовался я. Уж больно мне стало любопытно такое его признание.

— А таким, что мог бы дойти до большого руководителя. В армии или в политике. А то и в строительстве.

Я при таких словах засмеялся.

— Ты, — говорю, — не обижайся, но рассмешил ты меня.

Но он даже не обратил на это внимания, вроде бы нисколько и не обиделся.

— Да, — говорит, — мог бы стать крупным деятелем. У меня к этому были все данные. Память до сих пор отличная. Мозги такие, что я в школе всех быстрее все схватывал. На собраниях — это и ты знаешь, как я выступаю. Слушают со вниманием. Умею убеждать. А это главное в руководстве. Другой говорит, а веры в него никакой. Так что при желании и упорстве мог бы выйти в большие люди.

— Допустим, — сказал я. — А что это дало бы тебе в смысле удовлетворения — возгордился бы?

— Нет, — ответил он, — об этом я бы совсем не думал. Мне важно принести облегчение людям. Потому что я понял: главное для смысла человеческой жизни — это облегчать существование другому. У нас же, к сожалению, этого почти не наблюдается. Каждый живет ради себя, и нет у него желания помогать соседу. Вот такие меня мысли тревожат. И тем обиднее, что прожил лучшие годы зря.