Волоколамское шоссе, стр. 73

Отец умел слагать стихи. Эту историю он впоследствии изложил стихами, в которых излил свои переживания и воздал напоследок хвалу доктору, не оказавшемуся гордецом.

Я охотно занес в тетрадь этот рассказ Баурджана. Казалось, мне приоткрылась еще одна сторона души командира батальона, стал еще понятнее сын Момыша.

По-прежнему с улыбкой, делавшей лицо ребячливым, Баурджан продолжал перебирать и пересказывать встающие перед ним картинки прошлого.

— Матери я почти не помню. Запечатлелось лишь, как она болела, умирала. Крупная, высокая, с большими глазами, с белой кожей. Говорят, была красивой. О ней мне рассказывала бабушка, мачеха моего отца. Она никогда не называла мою мать по имени, а всегда так: «Моя красавица». Любовалась нами, внуками: «Глаза моей красавицы…» А отца не жаловала. Если ей что-нибудь не нравилось во мне, определяла: «Это отцовское». Отцу говорила: «Красивых детей она оставила тебе. Непонятно, как это случилось. От такого красавца, как ты, можно родить только обезьяну». Отец к ней относился с уважением, никогда не обижал, все ее колкости пропускал мимо ушей. Русских бабушка называла желтыми, желтоволосыми…

Набежавший ветерок шевельнул листок моей тетради. Баурджан посмотрел на меня, на карандаш в моей руке.

— До бабушки дошли, — сердито произнес он и повысил голос. — Все это лишнее! Можете вымарать! На чем мы оборвали?

— Вы что-то напевали… О каком-то, кажется, Иване…

— Что?.. Открывайте чистую страницу. Начнем новую главу.

9. Побеседуем втроем

Достав портсигар и закурив, Баурджан Момыш-Улы сказал:

— Эти дни после падения Волоколамска, когда мы, отрезанные немцами, пробирались к своим, казались мне трагическими. Особенно остро я пережил один случай.

Однако генерал Панфилов, которому по долгу службы я докладывал о нем, неожиданно, в самый драматический момент моего рассказа, начал хохотать. Смеясь, он даже утер слезу. И все повторял:

— Так и сказали: «высшее медицинское образование»?

— Хочется, — продолжал Момыш-Улы, — не упустить ни одной подробности из моих встреч с Иваном Васильевичем Панфиловым.

Я пришел к нему пять дней спустя после того, как он послал меня, свой единственный резервный батальон, навстречу немцам, прорвавшимся севернее Волоколамска.

Оставшись далеко в стороне от Волоколамского шоссе, мы четверо суток скитались, немало претерпели. Выведя батальон к нашим частям, вновь окопавшимся, заградившим Москву, я был обязан явиться к генералу, доложить о действиях батальона.

Минули сутки, как мы вышли к своим. Выдался солнечный, погожий день. Чуть подмораживало. На фронте, казалось, водворилось затишье. Лишь изредка то поблизости, то вдалеке постреливали орудия.

Штаб дивизии помещался в деревне Шишкине, примерно в пятнадцати километрах от Волоколамска. Знакомые штабные командиры встречали меня как воскресшего из мертвых. Несколько суток о батальоне не было вестей — поневоле поминали за упокой.

Панфилов занимал бревенчатую ладную избу под железной крышей, куда тянулись три-четыре нитки полевого телефона. У входа меня остановил часовой. Вскоре на крыльцо выбежал вызванный часовым молоденький лейтенант Ушко, адъютант Панфилова.

— Мы уже, товарищ старший лейтенант, не чаяли, — улыбаясь, заговорил он, — что вас увидим. А вы… Вы опять как после живой воды. Идемте, идемте, товарищ старший лейтенант. Генерал сейчас вас примет.

В сенях я чуть не столкнулся с идущим навстречу подполковником Хрымовым. Неужели он? Приземист, мрачноват, как всегда. Всколыхнулась ярость, что накопилась в душе против него. Именно ему был в ходе событий, по приказу Панфилова, подчинен мой батальон. И дважды в эти дни Хрымов бросал меня на произвол судьбы, не извещая об отходе своей части. При отступлении мы наткнулись на его командный пункт — шалаш, в котором еще горела лампа. «Не до вас было. Прости, Момыш-Улы» — так ответил позже на мои упреки заместитель Хрымова майор Белопегов. Меня тронуло это искреннее, честное признание. Но что мне скажет сейчас сам Хрымов? Я вытянулся в положении «смирно».

— Здравия желаю, товарищ подполковник!

Хрымов приостановился. Его отливающая желтизной лысина мгновенно покраснела. Однако он быстро справился с замешательством.

— А-а, Момыш-Улы… Рад тебя видеть. Как твой батальон?

— Этим, товарищ подполковник, вам следовало поинтересоваться, когда вы снялись с позиции, не сообщив об этом мне.

— Во-первых, возьмите-ка, товарищ старший лейтенант, полтона ниже…

— Слушаюсь, товарищ подполковник. Но предпочел бы слышать ваши приказания в бою.

Лысина Хрымова мало-помалу приобрела свою обычную окраску. Он грозно хмурился, но избегал моего взгляда. Чины не помогают смотреть подчиненному в глаза, если начальник преступил законы чести.

— Во-вторых, потрудитесь, — Хрымов повысил голос, — меня не поучать… Кстати, почему вы здесь?

— Иду к генералу.

— К генералу? Ишь… Командир батальона идет непосредственно к генералу!

Неожиданно дверь из комнаты отворилась. На пороге мы увидели Панфилова.

— Да, товарищ Хрымов, — с обычной хрипотцой проговорил генерал, — товарищ Момыш-Улы идет ко мне. Он командир моего резерва. Вам, товарищ Хрымов, об этом следовало бы помнить. Если бы вы хорошо воевали, мне не пришлось бы посылать вам на помощь мой резерв.

Как обычно, Панфилов делал замечания не ругаясь, не крича, а этаким боковым ходом. Я считал должным повторить в присутствии генерала упрек Хрымову:

— При отходе подполковник меня бросил, товарищ генерал Снялся и ушел, не сообщив мне.

Хрымов попытался изобразить возмущение:

— Товарищ генерал, как вы позволяете ему?

Маленькие умные глаза Панфилова, устремленные на подполковника, прищурились.

— Я с вами поговорю наедине, товарищ Хрымов. Думаю, что и вы это предпочтете… Не так ли?

Хрымов промолчал.

— Можете идти, — сказал Панфилов. — Товарищ Момыш-Улы, пойдемте.

В комнате Панфилов еще раз ласково оглядел меня, пожал мне руку.

Наш невысокий, невзрачный генерал был свежевыбрит, подстрижен. Усы, беспорядочно торчавшие, когда немцы наседали с разных сторон на Волоколамск, теперь чернели, как обычно, двумя четкими квадратиками. На генерале был новехонький, видимо только что сшитый китель. В нем сутуловатость Панфилова почти не бросалась в глаза: он распрямился, будто сбросил с нешироких плеч добрый десяток лет.

Что запомнилось мне в комнате Панфилова? Потемневшие от времени, нештукатуренные бревенчатые стены. Свисающая с потолка электрическая лампочка привычного глазу размера, видимо уже не получающая тока, а рядом с нею крохотная, на витом черном шнуре — походная, действующая от аккумулятора. В углу кровать, застланная серым, так называемым солдатским, одеялом. Трюмо, на подставке которого поместился полевой телефон. Два стола — один большой, другой поменьше. На большом была разостлана топографическая карта с разноцветными карандашными пометками. На меньшем — самовар, белый фаянсовый чайник, сахарница, раскрытый перочинный нож, недопитый стакан остывшего крепкого чая.

Панфилов кликнул адъютанта.

— Товарищ Ушко, распорядитесь… Сообразите-ка нам самоварчик… У нас теперь, товарищ Момыш-Улы, времени много… Можем позволить себе посидеть за самоваром. Отвоевали себе времечко.

Панфилов прошелся по комнате, попридержал шаг у тусклого трюмо, на ходу оглядел себя, прищелкнул пальцами и молодецки, на одном каблуке, повернулся. Он, видимо, превосходно себя чувствовал, был на редкость оживлен.

Подойдя к телефону, он соединился с начальником штаба дивизии полковником Серебряковым.

— Иван Иванович, я собираюсь поработать… Ничего не попишешь, все это вы возьмете на себя. К вечеру повидаемся, поговорим. А сейчас я приступаю к своим прямым обязанностям: буду пить чай и размышлять о будущем. Нет, нет, не один… У меня командир моего резерва… Не знаю, может быть, придется разок-другой самоварчик подогреть… Так имейте, пожалуйста, это в виду, Иван Иванович…