Новое назначение, стр. 23

– Извините, не могу обсуждать этот вопрос.

Но старик гнул свое:

– Один из нас тут легко отделался. И знаете кто? Я. А вам придется солоно.

Александр Леонтьевич не ответил. Челышев взглянул на него пристальней, Онисимов в эту минуту вновь ему показался измученным. Глаза, как всегда, остро блестели, но в белках залегла желтизна. Вновь хмыкнув, Челышев смирился, больше не затрагивал больной темы.

Кстати ворвалась и всякая живая текучка. Глухо протрещал телефон внутренней министерской связи. Оказалось, позвонил Алексей Головня, первый заместитель Онисимова, вот только что – чуть ли не сию минуту – вернувшийся из командировки на Урал. Онисимов позвал его к себе:

– Да, да, Алексей Афанасьевич, сейчас же заходи.

И вновь обратившись к Челышеву, повел речь о научно-исследовательском центре металлургии, сказал, что прочит туда Василия Даниловича, предложил ему взять там начальствование Академик хмуро слушал.

Вошел, широко шагая, Алексей Афанасьевич, одетый в свой излюбленный полувоенный костюм.

Нет, тягаться в выносливости с Онисимовым он, некогда богатырь, здоровяк, неутомимый инженер-доменщик, все-таки не смог. Он нажил болезнь сердца, мерцательную аритмию. Бывало, сунув в рот таблетку, прикусив побелевшую крупную нижнюю губу, он справлялся с внезапной резкой болью, но порой повторные приступы все же валили его с ног. Он проводил неделю-другую в больнице, опять поднимался, вновь впрягался в ту же лямку. Как первый заместитель он дублировал всю работу министра – тот мог в любую минуту уехать, Алексей Афанасьевич с ходу перенимал все его дела – и, кроме того, специально ведал заводами Востока.

Немало индустриальных побед – их не обойдет не написанная еще история советской металлургии – было отмечено его близким участием. Случалось, Алексея Афанасьевича, что называется, бросали на прорыв. Он наваливался коренником, упорно, умело тянул и вытягивал. Вытягивал и, казалось бы, гиблые дела.

Возможно, немногие краски, которые затрачены нами на его мимолетный портрет, создали превратное впечатление некоего славного папаши, добряка. Нет, Алексей Головня бывал и непреклонно жестким, непрощающим. Его излюбленное ругательное словечко «барахольщик» обрушивалось словно удар. Он, случалось, и сам предупреждал: «Имейте в виду, у меня тяжелая рука». Жесткость, немилосердность ради дела и вместе с тем природная мягкость, человечность – вот что сочеталось в нем, вызывало к нему не только уважение, но и чувства потеплей. И все же по своим деловым качествам он, согласно общему признанию, уступал Онисимову. Правда, инженерская жилка, понимание металлургических процессов всяких тонкостей заводской практики – это в нем, Алексее Головне, было основательно заложено и развито. Он по праву тут считал себя посильней, чем Онисимов. Алексей Афанасьевич и вырос на заводе, был старшим сыном доменного мастера. Однако в пунктуальности, в страстной привязанности к особого рода министерской работе он не был, конечно, ровнею Онисимову. Перейдя по решению Центрального Комитета, или верней, по велению Сталина, с предприятия в министерство, Головня тосковал по заводскому духу, так и не сумел за много лет разделаться с этой тоской. Он с удовольствием выезжал в командировки, стремился еще и еще задержаться на заводах, терпеливо выносил, хотя и был хорошим семьянином, разлуку с домом. И возвращался, словно бы испив живой воды, – сбросив некую толику лишнего жирка, посвежев.

Он и в ту минуту вошел помолодевший загорелый – его большой, что называется, картошкой нос по-мальчишечьи облупился. Пожалуй, особенно молодила Головню располагающая открытая улыбка, опять к нему вернувшаяся, – министерские будни, болезнь, бывало, надолго стирали ее, делая черты изможденными. Поздоровавшись, он живо проговорил:

– Заезжал, Василий Данилович, и на «Новоуралсталь», на вторую вашу родину. Там вас так и считают навечно новоуралсталевцем.

Старик ничего не ответил. Онисимов сдержанно сказал:

– Садись, Алексей Афанасьевич. Почитай.

И без каких либо пояснений подал постановление. Головня опустился в жестковатое кресло, достал очки – они уже стали необходимы и ему, – внимательно, строка за строкой, прочитал подписанную Сталиным бумагу. Провел пятерней по еще вьющимся, темно русым прядям. Исчезла его славная улыбка, глаза перестали источать веселый блеск, явственней проступили глубокие складки, пролегшие от увесистого носа к углам рта. Не позволив себе никакого восклицания, он лишь вздохнул. Такова была его не столь давно приобретенная манера, вызванная, вероятно, сердечным недомоганием: работая, он время от времени тяжко вздыхал.

– Что же это за печь? – спросил он – Как она действует?

Онисимов молча вынул из стола чертеж печи, развернул, придвинул Головне. Тот всмотрелся ясными глазами инженера, еще раз взглянул на Онисимова, на угрюмого Челышева, опять обозрел разрез печи.

– Значит, руда будет сползать по этой плоскости?

Онисимов кратко ответил:

– Чертеж у тебя в руках. Смотри.

Привычным движением он взял сигарету, чиркнул спичкой. Челышев заметил, что огонек теперь не дрожал в пальцах министра, маленькая рука была тверда. Головня опять склонился над листом. Губы сложились так, будто он намеревался свистнуть. Но, разумеется, не свистнул. Положил чертеж и ничего не произнес. Опыт, разум инженера-металлурга не оставляли сомнения, что предложенный новый процесс в лучшем случае потребует еще годов испытаний, терпеливой доводки. В лучшем случае… А возможно, от него придется вовсе отказаться, ибо в опытах выяснится, жизнеспособна ли, годна ли самая основа или суть изобретения Перенести же одним махом, одним мановением новый процесс в промышленность, в заводской масштаб, пустить через восемнадцать месяцев завод, оборудованный печами Лесных, это… Головня опять вздохнул.

Онисимов не продолжал разговора об изобретении Лесных. Он произнес:

– Ты, кажется, хотел рассказать про «Новоуралсталь?»

Однако Алексей Афанасьевич не смог сейчас рассказывать Его огорчила, расстроила обида, нанесенная Челышеву. Еще подростком, впервые проходя практику у домен, Алексей уже знал в лицо всегда насупленного главного инженера Василия Даниловича. И с тех давних пор в его, Головни, жизни, а также и в сердце некое место всегда принадлежало Челышеву, о котором – так гласили заводские предания – Курако, первый на Руси отчаянный доменщик, однажды сказал: настоящий инженер.

Открытая натура, Головня не в силах был сейчас вторить Онисимову, говорить на другие темы.

– Если позволите, об этом после.

– Ладно, успеется… Так вот, предлагаю Василию Даниловичу наш научный центр. Тем более, это его тайная любовь. Как на сей счет думаешь. Алексей Афанасьевич?

– Насколько я знаю, даже и не тайная. Василий Данилович, не откажетесь?

– Я бы пошел… Но опять мне там навяжут это. – Челышев кивком показал на чертеж и постановление, которые белели на обширном, не загроможденном бумагами столе.

– Нет, – сказал Онисимов, – эту часть ваших обязанностей я, с вашего разрешения, возьму на себя.

– Ну, ежели так…

Онисимов довольно воскликнул:

– Отлично! Подвели черту.

В пепельнице еще дымился его непогасший окурок, а он уже потянулся к следующей сигарете. Опять он зажигает спичку. И – черт побери! – маленькое пламя мелко сотрясается, выдает начавшуюся вновь дрожь руки. Вот этак, исподволь, то, как бы исчезая, то, опять оживая, к нему подбиралась эта странная болезнь.

Он не понимал ее истока. Но скажем мы. Еще никогда не переживал он такой сильной сшибки – сшибки приказа с внутренним убеждением. Доныне он всегда разделял мыслью, убеждением то, что исполнял. А теперь, пожалуй, впервые не верил – но все же приступил к исполнению.

24

Эпизод, который нам далее предстоит воспроизвести, тоже отмечен сравнительно подробной, занявшей почти три тетрадных страницы записью в дневнике Челышева.

Местом действия был опять вот этот кабинет, где, как всегда в прежние времена, безукоризненно лоснился простор светлого паркета, а затем и пустынный, привыкший к строгой тишине коридор.