Россия и ислам. Том 2, стр. 31

* * *

Сказанное ничуть не противоречит тому факту, что процесс обращения русской поэзии к восточной проблематике и элементам ориентальной формы оказался не только необратимым, но и постоянно набирающим темпы, что в ней, этой поэзии, в первой половине XIX в. «развитие восточно-романтических форм, закрепление ряда традиционных штампов, зачастую заимствованных у поэтов европейского ориентализма, шло параллельно с укрепляющимся стремлением отразить действительность и человека Востока, постигаемых в ходе… продвижения России на Кавказ, за Урал и в «киргиз-кайсацкие» степи»164.

Но тут же замечу, что Тартаковский нередко преувеличивает глубину воздействия восточных реалий на тогдашнее литературное употребление, ибо множество иноязычных наименований очень долго еще выступало на правах экзотизмов165. Все они воспринимались русским читателем как поверхностная, не имеющая прямого значения, couleur locale и глубже в словесный обиход не входили166.

Как отмечает далее Тартаковский, к Библии, Корану, древневосточной литературе, питавшим в первой четверти XIX в. русскую ориентальную поэзию, прибавляется во второй половине 20-х и в 30-е годы того же столетия фольклор народов Кавказа, татар, башкир, бурят и др. Расширение связей со странами зарубежного Востока определяет тяготение к народному эпосу, к древней индийской и иранской поэзии, дающим импульс творчеству русских поэтов167.

В 40-50-е годы XIX века, когда реализм становится главной линией литературного развития, можно говорить уже об ориентальной школе, развивающей в этом направлении пушкинские и лермонтовские традиции168. В русской «ориентальной поэзии возрастает внимание к живому человеку Востока, представители тех или иных восточных регионов все чаще рассматриваются национально дифференцированно, с большей широтой воспроизводятся типические обстоятельства их жизни и национальные характеры»169.

Как замечает Тартаковский, 60-е годы XIX в. знаменуются резким расширением тематического диапазона ориентальной русской поэзии. С присоединением Туркестана к России в творчество русских поэтов входит среднеазиатская проблематика: «…мало известные ранее восточные классики оплодотворяют русскую поэзию… в 70-е годы весьма значительное количество стихотворений… было посвящено русско-турецкой войне… Так ориентальная поэзия выступает как барометр политических отношений России со странами Востока»170.

Интересно наблюдение Тартаковского, что в последней трети XIX в., особенно в 80-е годы, «в связи с наступлением реакции становится заметным тяготение ряда поэтов к новой религиозномистической интерпретации Корана и Библии, стремление перенестись из эпохи надвигающихся бурь в «устоявшийся» мир древнего Востока… В 80-е и 90-е годы… углубляется «туркестанская» проблематика, серьезно осваивается фольклор среднеазиатских народов, мотивы и сюжеты которого становятся основой ряда произведений русских поэтов (циклы о Хозире-Хиячи, Ходже Насреддине и т. п.)»171.

В 90-е годы XIX в. – первом десятилетии XX в. некоторые поэты – представители модернизма – пытаются сделать ориентальную поэзию «одной из форм ухода от реальной действительности в мир «дикой», экзотической романтики Востока. Вместе с тем… ориентальная поэзия этих лет отразила переход наиболее талантливых представителей символизма на реалистические позиции. Тематический диапазон русской поэзии о Востоке, равно как и линии ее взаимодействия с восточной классикой и фольклором, в этот период необыкновенно расширяются, что связано с общим усилением интереса художественной мысли к Востоку на рубеже XX века»172.

И все равно – даже тогда (и даже, как мы увидим, у евразийцев) сохранялась, как правило, довольно значительная дистанция между понятиями «нехристианский Восток» и «Россия», убежденность в том, что лишь «Европеец первый соединит дельность с заманчивостью» (А.С. Пушкин к И.В. Киреевскому, 4.II.1832).

Никак нельзя, далее, игнорировать и то, что целый ряд прямо связанных с понятием «мусульманский Восток» слов («Магомет»173 в его различных вариантах – «басурманин»174, «татарин», «турок», «азиат» и т. д.) по-прежнему сохраняли, особенно в сознании низших слоев, наиболее подверженных влиянию традиционно-антиисламской конфессиональной и шовинистической пропаганды, презрительно-экспрессивное значение.

И еще, в который раз подчеркну, что имманентная в целом русской культуре со времен Петра I убежденность во всесилии Разума175 – убежденность, мощно стимулированная затем Просвещением, – все явственней превращалась в оптимистическую, безграничную готовность постановки целей, планирования, реорганизаций. Рационализация не только подчиняла себе развитие естественных наук и искусства, не только обусловливала едва ли не все тогдашнее миропонимание, но и непосредственно вторгалась в социально-политическую мысль.

По мере того как Россия вступала в фазу модернизации, и для нее становилось характерным (пусть пока и в реликтовой форме) восприятие как естественного и самоочевидного того, что Гелен176 именует принципами «технического» мышления: принцип «исключения вакуума» (максимального использования имеющихся средств); принцип подготавливаемости и направляемости процессов; принцип максимальной концентрации усилий для достижения определенного эффекта.

Все, что не охватывалось этим (или примерно этим) представлением о рациональности (в свою очередь имплицированное воспринятой Просвещением формулой Декарта «человек – покоритель и властелин природы»), попадало в сферу «Натуральное», «Природа» (отсюда – столь частые дефиниции народов Востока как «детей природы») – в сферу, которую необходимо цивилизовать (= рационализировать177, = европеизировать178); одновременно самим же носителям европейского начала надлежит как можно быстрей «денатурализироваться» (= деазиатизируясь, деориентализируясь).

3. Путешествие в мир Ислама: попытка создать новую «стратегию общения» между разноконфессиональными группами

Мне кажутся в этом – т. е. «деазиатизирующем», «деориентализирующем» – плане весьма репрезентативными уже цитированные выше «Письма Русского из Персии» – книга, довольно последовательно развенчивающая сладкоречивые мифы многих романтиков о мусульманском Востоке с позиций искреннего приверженца Цивилизации (в то же время отлично сознающего не только военно-стратегическую, но и экономическую значимость Персии для России)179.

Как я уже отмечал, автор почти всегда говорит о себе как в первую очередь о Европейце.

И вот читаем, что в Персии «народ недоверчив в высшей степени, сребролюбив до крайности и набит изуверством! Я уже успел заметить все это, только что въехав в Персию, так оно ярко, так скоро бросается в глаза Европейца»180; насколько персы «отвлечены в своей поэзии», настолько они «положительны в своей жизни; для них деньги есть все, а кто без денег, тот для них ничего! Правда, что и мы, европейцы, грешим в том же смысле, но наши грехи приглажены образованностью, они блестят приличием, хотя в нравственном отношении так же точно не приличны»181; «скучно Европейцу смотреть на глиняные стены, которыми в Персии окружены дома; скучны и белые покрывала, за которыми тоже, как за стенами, таятся восточные красавицы»182; Персия «кажется издали блестящею, но этот блеск есть блеск какой-нибудь горы на солнце: издали чудятся на ней и золото и алмазы, а подойдешь ближе – увидишь одну слюду»183; правы все старинные и современные авторы – европейские описатели печальной судьбы Персии и всего мусульманского Востока, ибо там «образование… держится на железной цепи Магометова закона, а эта цепь так коротка, что оно (т. е. образование) может бродить только вокруг столба, к которому приковано184, – т. е. вокруг Корана»185, потому – «насели Восток образованностью – и отсюда не скоро тебя выманишь»186.