Французский дворянин, стр. 80

Хотя нам троим и удалось избежать заразы, все же мы решили на первое время соблюдать должную осторожность по отношению к нашим спутникам: мы ехали немного позади, не вступая с ними ни в какие сношения, хотя они и выражали нам знаками свою радость по поводу того, что им удалось встретить нас. Мадемуазель все оборачивалась на меня, из этого я мог заключить, что она перестала сердиться на меня за мое странное поведение, которое, впрочем, ей, вероятно, уже успели объяснить. Я подвигался в наилучшем расположении духа, то строя различные планы на будущее, то перебирая в памяти все, что было уже сделано. Блеск и свежесть утра, красота деревьев, на которых уже кое-где показались молодые листья, поддерживали во мне радостное расположение духа. Отвратительный туман, так угнетавший нас, исчез, раскрывая перед нами всю видимую местность во всем блеске ранней весны. При таком счастливом предзнаменовании всадники, ехавшие впереди, посмеивались и болтали; а где деревья росли не так густо и дорога становилась немного шире, они пробовали рысь своих коней. Доносившиеся до нас шутки и смех подействовали даже на госпожу Брюль: на ее мрачном лице словно показался луч счастья.

Так ехал я, вполне довольный. Вдруг мной овладела усталость, которой не оправдывала незначительность пройденного нами пути. Я пришпорил Сида, но усталость не проходила, даже усиливалась: я уже подумал, не объелся ли за последней закуской. Затем это прошло на минуту; спуск по отвесному холму поглотил все мое внимание. Но через несколько минут, повернувшись в седле, я почувствовал внезапное головокружение и должен был ухватиться за луку седла, чтоб не упасть; в то же время деревья и холмы завертелись вокруг меня. Не успел я придти в себя, как ощутил острую боль в боку. Она так быстро росла, что у меня в мозгу мелькнуло странное предчувствие. Сунув руку под платье, я ощупал ту опухоль, которая служит лучшим и смертельным признаком чумы. Не берусь описать ужаса, овладевшего мной при мысли, что все мои светлые надежды рушились. Довольно сказать, что мир разом потерял для меня всю свою прелесть, солнечные лучи – всю свою теплоту. Зеленеющая красота окружающей природы, только что наполнявшая меня радостью, показалась мне злой насмешкой надо мной – жалким атомом, безвестно исчезающим с лица земли. Да, атом, пылинка, как сейчас помню всю горечь этого сознания! Но вскоре при мысли, что я солдат, ко мне вернулось хладнокровие: мысль прояснилась – я понял, что мне следовало делать.

ГЛАВА XIII

Под липами

Преодолев свою первую тревогу, я решил придумать предлог, чтобы бежать от моих спутников, не возбудив опасений, а, напротив, уверив их в полной безопасности. Вероятно, то было чутье животных, заставляющее их уединяться, когда они ранены или больны. К тому же боль была не постоянной, а перемежающейся: она оставляла мне минуты отдыха, когда я был в состоянии ясно и последовательно рассуждать, даже твердо держаться в седле.

В одну из таких минут я стал размышлять о том, куда бы мне скрыться, не причинив вреда другим. Я, естественно, подумал о только что пройденной местности, где стоял тот самый домик в ущелье, в котором мы узнали, что Брюль повернул с дороги. У обитателя этого домика уже была чума, и потому он ее не боялся. Место это было вполне уединенно и находилось неподалеку – я, не торопясь, мог быть там через полчаса. Не медля более, я решил, что, вернувшись туда, прикажу крестьянину не выдавать меня никому, особенно же моим друзьям, если они будут меня искать. Чувствуя, что нужно спешить, пока не возобновилась боль, я натянул поводья и пробормотал какое-то извинение мадам: помнится, я сказал, что уронил перчатку. Дело обошлось, думаю, потому, что она была всецело поглощена своим горем. Она отпустила меня. Прежде чем кто-нибудь мог заметить, я уже отстал ярдов на сто и исчез из виду за поворотом дороги.

Возбуждение от побега поддерживало меня некоторое время, но затем новый приступ боли лишил меня возможности о чем-либо думать. Когда боль снова утихла, я уже чувствовал себя совершенно разбитым, но сознание не покидало меня: я был самым несчастным человеком. Отчаяние наполняло просеки мраком; всюду мне мерещилось кладбище и тому подобное. Сознание ужасного положения почти совсем лишало меня мужества; меня угнетали картины прошлого и планы на будущее; я готов был плакать о погибели всего. А тут еще в минуты крайней слабости в чаще виделся мне облик девушки: она манила меня, я мчался к ней хотя бы для того только, чтобы сказать, что я, с виду такой жалкий и безобразный, люблю ее. Я с трудом удерживался от искушения… Все, что было во мне низкого, себялюбивого, поднялось во всеоружии., И я возмущался при мысли, что должен погибать, тогда как другие нежатся на солнышке, живут и любят! Мне было так тяжело, что я, кажется, не выдержал бы, если бы пришлось ехать дольше или если бы конь мой не был так послушен и ходок.

Вдруг новый приступ заставил меня забыть обо всем; я ничего не видел пред собой и ехал, ухватившись обеими руками за седло. Вскоре лошадь моя сама остановилась: я был у мельницы. Человек, которого мы видели раньше, вышел. У меня едва хватило сил объяснить ему, в чем дело и что мне было нужно, как новый припадок лишил меня сознания, и я упал. У меня сохранилось лишь смутное воспоминание о том, что было дальше и как я очутился в доме, куда меня ввел крестьянин. Он указал мне на ящик в углу, который служил кроватью и показался моим больным глазам чрезвычайно мрачным. Но что-то внутри его было противно мне: несмотря на все старания уложить меня, я отказался и бросился на солому в другом углу комнаты.

– Чем же эта кровать вам не нравится? – проворчал он.

Я с трудом объяснил ему, что дело было не в этом.

– Она достаточно хороша, чтобы умереть на вей, – продолжал он. – Пятеро умерли на ней: моя жена, сын, дочь и другие сын и дочь. Да, пятеро, и все на этой кровати!

Он сидел в углу у очага, ворча что-то про себя и вопросительно посматривая на меня. Со мной опять сделался припадок. Когда я очнулся, в комнате было темно. Человек все сидел на том же месте, но вдруг, услышав какой-то шум, он встал и подошел к окну. Голос, показавшийся мне знакомым, спрашивал его, не видел ли он меня. Я слышал, как мой хозяин уверял кого-то, что не знает меня вовсе. По звуку удаляющихся копыт и замирающих вдали голосов я догадался, что был покинут. Тут внезапно в мою душу закралось недоверие к крестьянину, на участие которого я так рассчитывал. Эта мысль так сильно подействовала на мой болезненный мозг, что я на минуту точно остолбенел. Навернувшиеся было на глаза слезы застыли на ресницах. Начавшееся головокружение, заставившее меня ухватиться за солому, на которой я лежал, прошло. Было ли все это следствием больного воображения, или мрачный вид этого человека и упорные взгляды, которые он бросал на меня украдкой, внушили мне это подозрение – не знаю. Возможно, что мрачная обстановка комнаты и его грубые слова так подействовали на меня; а, пожалуй, его тайные мысли отражались в его плутовских глазах. Впоследствии оказалось, что пока я лежал, он обобрал меня; но, быть может, он сделал это, будучи уверен, что я умру. Знаю только, что мой страх скоро рассеялся.

Едва крестьянин успел усесться, а я немного привел в порядок свои мысли, как новый шум заставил хозяина вскочить. Насупившись и ворча, бросился он к окну. Но дверь с шумом распахнулась, и Симон Флейкс появился на пороге.

Вместе с ним ворвалось в комнату столько жизни и света, что я вмиг забыл весь ужас моего положения, но вместе с тем потерял остаток мужества.

При виде друга, так недавно еще покинутого, слезы градом полились, и я, как ребенок, потянулся к нему и назвал его по имени. Я думаю, что признаки чумы были так ясны, что всякий, видя меня, мог догадаться.

Симон стоял как громом пораженный, вытаращив глаза на меня. Вдруг чья-то рука отстранила его, и бледная тонкая фигурка в капоре заслонила от меня солнце. То была мадемуазель.

Ее появление привело меня, слава Богу, в сознание: не то я опозорился бы на всю жизнь. Я закричал, чтоб ее увели, что у меня чума, что она умрет, и велел хозяину затворить дверь. Страх за нее вернул мне силы: я вскочил с постели полуодетый и хотел бежать, чтоб спрятаться от нее, все крича, чтоб увели ее; но новый припадок лишил меня сознания, и я упал. Я ничего не сознавал, пока кто-то не подал мне воды; я жадно напился и пришел в себя. Я увидел, что дом был полон людей, и с радостью заметил, что девушки среди них не было. Я хотел приказать Мэньяну также уйти: на его лице я также прочел ужас. Но у меня не хватило сил говорить.