Под кардинальской мантией, стр. 59

Глава XIV. НАКАНУНЕ ДНЯ СВЯТОГО МАРТИНА

Вечером 29 — го ноября я въехал в Париж через Орлеанские ворота. Дул северо-восточный ветер, и большие черные тучи заволакивали заходящее солнце. Воздух был пропитан дымом, каналы издавали зловоние, от которого меня стошнило. От всей души я позавидовал человеку, который около месяца тому назад выехал через те же ворота из города, направляясь к югу, с приятной перспективой ехать изо дня в день среди зеленых лугов и тучных пастбищ. Его, на несколько недель, по крайней мере, ждали свобода, свежий воздух, надежда и неопределенность, между тем как я возвращался к печальному жребию и сквозь дымную завесу, нависшую над бесчисленными кровлями, казалось, созерцал свое будущее.

Пусть, однако, не заблуждаются на мой счет. Пожилой человек не может без содрогания, без тяжких сомнений и душевной боли расстаться с издавна укоренившимися светскими привычками, не может пойти наперекор правилам, которыми руководствовался так долго. От Луары до Парижа я раз двадцать спрашивал себя, в чем заключается честь и какой мне прок от того, что я, всеми забытый, буду гнить в могиле; спрашивал себя, не глупец ли я и не станет ли смеяться над моим безумием тот железной воли человек, к которому я теперь возвращался?

Тем не менее, чувство стыда не позволило мне отказаться от принятого решения, — чувство стыда и воспоминание о последней сцене с мадемуазель. Я не решался снова обмануть ее ожиданий; после своих высокопарных речей я не мог опуститься так низко. И, таким образом, хотя не без борьбы и колебаний, я въехал 29 — го ноября в Орлеанские ворота и медленно плелся, понурив голову, по улицам столицы, мимо Люксембургского дворца.

Борьба, которую я вынес, истощила мои последние силы, и с первым журчанием уличных канав, с первым появлением босоногих уличных мальчишек, с первым гулом уличных голосов, — одним словом, с первым дыханием Парижа, у меня явилось новое искушение: пойти в последний раз к Затону, увидеть столы и удивленные лица и снова на час или два стать прежним Беро. Это не значило бы нарушить слово, потому что все равно раньше утра я не мог явиться к кардиналу. И, наконец, кому до этого дело? Этим ничто на свете не изменилось бы. Не стоит даже задумываться об этом. Но… но в глубине души у меня таилась боязнь, что самые трудные решения могут поколебаться в атмосфере игорного дома и что даже такой талисман, как воспоминание о последних словах и взоре женщины, может оказаться бессильным.

И все-таки, думаю, в конце концов я не устоял бы перед искушением, если бы не неожиданность, сразу меня отрезвившая. Когда я проезжал мимо ворот Люксембургского дворца, оттуда выехала карета в сопровождении двух верховых. Карета катилась очень быстро, и я поспешил дать ей дорогу. Случайно одна из кожаных занавесок окна распахнулась, и при угасавшем свете дня — карета промчалась не далее, как в двух шагах от меня, — я увидел лицо седока.

Я увидел только лицо, и то на одно лишь мгновение. Но мороз пробежал по моему телу. Это было лицо кардинала Ришелье, — но не такое, каким я привык его видеть: не холодное, спокойное, насмешливое, дышащее в каждой своей черточке умом и неукротимой волей. Нет, лицо, которое я увидел, было искажено злобой и нетерпением, на нем я прочитал тревогу и страх смерти. На бледном лице глаза горели, кончики усов вздрагивали, сквозь бородку виднелись стиснутые зубы. Мне казалось, что я слышу его возглас: «Скорее! Скорее!»— и вижу, как он кусает губы от нетерпения. Я отпрянул назад, словно обожженный.

Через секунду верховые обдали меня грязью, карета умчалась на сто шагов вперед, а я остался на улице, объятый страхом и недоумением, и уже не думал об игорном доме.

Этой встречи было достаточно, чтобы у меня появились самые тревожные мысли. Уж не узнал ли кардинал о том, что я отнял де Кошфоре из рук солдат и отпустил его на свободу? Но я тотчас оставил эту идею. В громадных сетях планов кардинала Кошфоре был лишь ничтожной рыбкой, а выражение лица, промелькнувшего предо мною, говорило о катастрофе, перевороте, происшествии, столь же возвышавшемся над уровнем обычных житейских бед, как ум этого человека возвышался над умами других людей.

Было уже почти совсем темно, когда я миновал мост и уныло потащился по Мыловаренной улице. Поставив лошадь в конюшню и забрав свои пожитки, я поднялся по лестнице в квартиру моего прежнего хозяина — каким жалким, убогим и вонючим показалось мне теперь это жилье! — и постучался в дверь. Она тотчас отворилась, и на пороге показался сам хозяин, который при виде меня вытаращил глаза и всплеснул руками.

— Святая Женевьева! — воскликнул он. — Ведь это господин де Беро!

— Да, это я, — ответил я, несколько тронутый его радостью. — Ты удивлен? Я уверен, что ты заложил мои вещи и отдал мою комнату внаймы, плут!

— Боже избавь, господин! Напротив, я ждал вас!

— Как? Сегодня?

— Сегодня или завтра, — ответил он, следуя за мною в комнату и запирая дверь. — Это первое, что я сказал, когда услышал сегодняшнюю новость. Теперь мы скоро увидим господина де Беро, сказал я. Не прогневайтесь на детей, господин, — продолжал он, ковыляя вокруг меня, пока я усаживался на треногий стул подле очага. — Ночь холодна, а в вашей комнате нет огня.

Пока он бегал в мою комнату, относя мои мешки и плащ, маленький Жиль, которого я крестил в церкви святого Сульпиция (помню, в тот же день я занял у его отца десять крон), робко подошел ко мне и стал играть моею шпагою.

— Так ты ждал меня, как только услышал эту новость, Фризон? — сказал я хозяину, сажая ребенка к себе на колени.

— Ждал, ваше превосходительство, — ответил он, заглядывая в черный горшок, перед тем как повесить его на крюк.

— Хороша. В таком случае интересно узнать, что это за новость? — насмешливо сказал я.

— О кардинале, господин де Беро.

— А! Что же именно?

Он посмотрел на меня, не выпуская горшка из рук.

— Вы не слышали? — с изумлением воскликнул он.

— И краем уха не слышал. Рассказывай, дружище.

— Вы не слышали, что его эминенция в немилости?

Я вытаращил на него глаза.

— Что за вздор!