Каббала, стр. 21

Часть третья. Аликс

Известие о смерти Маркантонио Каббала приняла философски. То, что пораженная горем мать поведала мисс Грие о его кончине, представляло собой шедевр непонятливости. Согласно ее рассказу, я творил чудеса; строго говоря, именно стремительность и полнота испытанного мальчиком перерождения и подорвали его здоровье. Это она, только она виновата во всем. Ей следовало понимать, что от юноши невозможно требовать полного воздержания; чрезмерная добродетельность привела к тому, что он сошел с ума и застрелился, не вместив собственной непомерной святости.

— В таких обстоятельствах мы бессильны, Леда, — пробормотала, выслушав ее, мисс Грие.

Кардинал не сказал ничего.

И Каббалисты вернулись к своим обычным занятиям. Будучи биографом отдельных личностей, а не историком сообщества в целом, я не хочу уделять много места подробностям крушения, которое претерпела госпожа Поль (имевшая неосторожность надерзить мисс Грие), или повествованию об интриге вокруг драмы Ренана (вследствие которой театру «Констанци» пришлось дать в бенефис не «Жуарскую аббатису», а другую пьесу). Из совершенно бескорыстной любви к традициям Церкви Каббалисты воспрепятствовали затеянной в угоду ортодоксам Мексики и Сицилии канонизации нескольких бесцветных ничтожеств. Они уберегли налогоплательщиков Рима от закупки нескольких сот полотен современных итальянских художников и основания специального музея на предмет хранения этих полотен. Они привлекли внимание публики к витавшим в Сикстинской капелле едва уловимым запахам сточной канавы. Когда какое-то заболевание поразило дубовую рощу в садах виллы Боргезе, Каббала первой додумалась выписать из Берлина доктора. Сказать по правде, достижения Каббалистов были не столь уж и значительны. Вскоре я понял, что появился в Риме в самый разгар упадка их власти. Поначалу они полагали, что смогут как-то справиться с забастовками, с фашизмом, со святотатственными заявлениями, звучащими в Сенате, и лишь потратив значительные средства и склонив к безрезультатным действиям сотни людей, они поняли, что век выпустил на волю новые силы, сладить с которыми они не способны, — и посвятили себя выполнению более скромных задач.

Я виделся с ними все чаще и чаще. Моя молодость и чужеземное происхождение неизменно их забавляли, хотя они и испытывали едва ли не неудобство, осознавая, что я так сильно к ним привязался. Им казалось, что время, когда кто-то мог их полюбить, давно миновало. Порой кто-нибудь из них указывал пальцем в угол, откуда я зачарованно их созерцал.

— Он похож на свесившую язык преданную собаку, — восклицала при этом княгиня д'Эсполи. — Что он в нас нашел?

— Он не теряет надежды, что мы вдруг скажем что-нибудь незабываемое, — говорил Кардинал, бросая на меня задумчивый взгляд — взгляд великого мастера беседы, сознающего, что за неимением Босуэлла 51 его величию суждено умереть вместе с ним.

— Он родом из богатой новой страны, чье великолепие все возрастает, между тем как наши страны обращаются в руины, в кучи мусора, — говорила донна Леда. — Вот почему у него так сияют глаза.

— Да нет же, — воскликнула однажды Аликс. — Я уверена, что он нас любит. Просто любит и все, бескорыстно, как принято в Новом Свете. У меня был когда-то замечательной красоты сеттер по кличке Сэмюэль. Большую часть жизни он просидел рядом с кем-нибудь из нас на тротуаре — просто сидел и смотрел на нас с выражением жгучего восторга.

— А он не кусался? — спросила прозаичная донна Леда.

— Чтобы завоевать преданность Сэмюэля, вовсе не нужно было кормить его бутербродами. Ему нравилось любить, только и всего. Вы не рассердитесь, если я время от времени стану называть вас Сэмюэлем, в память о нем?

— Вам не следует обсуждать его в его же присутствии, — негромко произнесла занятая пасьянсом мадам Бернштейн. — Молодой человек, принесите с рояля мои меха, а они тем временем немного придут в себя.

Княгиня объяснила мое поведение исчерпывающим образом. Разве это не лучшая из услуг, какую один человек может оказать другому? И что оставалось мне делать, как не привязаться всей душой к тому, кто способен так тонко и так изящно все растолковать?

Назвать княгиню человеком вполне современным было нельзя. Подобно тому, как ученым удается, исследуя определенных, ныне почти вымерших птиц Австралии, восстановить особенности целой эпохи ее развития, так и мы почитаем для себя возможным заглянуть с помощью этой непостижимой княгини в семнадцатый век и представить себе, на что походила аристократия в пору ее расцвета.

Княгиня д'Эсполи была замечательно красива, хрупкой красотой парижанки; ее живое лицо, окруженное копной рыжеватых, слегка отливающих краснотою волос, вечно склонялось то к одному, то к другому худенькому, острому плечику; в грустно-насмешливых глазах и маленьком красном ротике прочитывался весь ее характер. Отец княгини принадлежал к высшему провансальскому дворянству, так что детство она провела, либо обучаясь в школах при провинциальных монастырях, либо прыгая, как коза, по горам, окружавшим отцовский замок. В восемнадцать лет ее и сестру сняли с одного из утесов, облачили в неудобные платья и, словно предлагаемый на продажу товар, принялись выставлять по парижским, флорентийским и римским гостиным влиятельных родственников. Сестра влюбилась в автомобильного промышленника и ныне заправляла светской жизнью Лиона; Аликс вышла за мрачного князя д'Эсполи, который незамедлительно впал в полнейшую мизантропию. Он не покидал стен своего дома, мерно приближаясь к последним стадиям душевного распада. Друзья Аликс никогда не видели и не поминали ее мужа; по временам мы вдруг осознавали его существование, полагая, что именно с ним связаны ее опоздания, поспешные уходы и обеспокоенное выражение, возникавшее на ее лице. Двое детей княгини умерли во младенчестве. Собственной жизни, помимо той, что протекала в домах других людей, у Аликс не было. Но сами страдания ее, соединяясь, обратились в чистый источник беспечности, овладевающей человеком после того, как разбивается его сердце, и породили прелестнейшую веселость, равной которой нам уже никогда не увидеть. Однако какой бы чудесной ни казалась княгиня во всех обстоятельствах светской жизни, лучше всего она выглядела за столом, тут в ней проступали блеск и изящество, которых даже одареннейшие актрисы не способны придать своим Милламантам, Розалиндам и Селименам; 52 ни в ком больше не было такого обаяния, таких манер и такого остроумия. Она могла щебетать о своих домашних животных, описывать сцену прощания, случайно подсмотренную на железнодорожном вокзале, или поносить римских пожарных, прекрасно имитируя при этом Иветт Гильбер 53 , — во всем присутствовало чистое совершенство, не допускающее и мысли об актерской игре. Она обладала даром тончайшего подражания и способностью произносить бесконечные монологи, но главное очарование ее таланта коренилось в том, что для своего проявления он требовал помощи окружающих: восклицаний, возражений, даже выкриков в несколько голосов сразу, какие слышатся в шекспировской толпе, только тогда княгиня являла нам изящнейшее из искусств. Речь ее отличалась редкостной правильностью, то был еще один дар, гораздо более глубокий, чем способность освоиться с грамматикой четырех основных языков Европы; источник его крылся в способе ее мышления. Мысли княгини продвигались путанными путями, но не теряли стройности — длинные, заключенные в составные скобки периоды, тонкое плетение взаимосвязанных оговорок неизменно завершалось кульминацией, содержащей в себе некий неожиданный поворот, внезапное обобщение или изумляющий вывод. Я как-то обвинил ее в том, что она говорит абзацами, и княгиня призналась, что монахини, у которых она училась в Провансе, каждый день требовали от нее устного рассуждения, построенного на формуле, извлекавшейся как правило из произведений мадам де Севинье 54 , и снабженного concetto 55 в качестве завершения.