Топор гуманиста, стр. 1

Александр ТЮРИН

ТОПОР ГУМАНИСТА

1. Я ИЗ ЛЕСУ ВЫШЕЛ

Лет мне — тридцать с приличным довеском. Однако три вещи я так и не смог постичь — сколько чаю надо сыпать в заварку, сколько туалетной бумаги расходовать за один присест, и как лучше обнимать женщину, спереди или сзади.

Моя жизнь делится на три срока. Первый — до пяти лет. Впервые, еще как эмбрион, я объявился в поселке Няксимволь Тюменской области. Мама была родом из племени манси, которые также известны как вогулы и югра. Обходилась она без мужика (насчет моего отца особый разговор), поэтому питала себя и меня дарами тайги — зайцами, оленями, медведями, клюквой, морошкой. Манси вообще-то мелковаты, коротковаты, но мама имела и стать, и крепость, поэтому могла и Топтыгина завалить, и волчаре перерезать глотку. Звали ее Наташа Ростова. Это без балды. У манси все имена-отчества-фамилии — русские, и вера как будто православная, хотя колупни их немного и покажется настоящий язычник-paganus. Вот и моя мать всегда просила прощения у медвежьего духа, когда приносила домой шкуру невинно убиенного Топтыгина. А лес для нее был воротами в прошлое и будущее, большим миром, где короткие ниточки отдельных маленьких жизней сплетаются в одну-единую ткань всеобщей Жизни. Однажды она осталась в этом большом мире, не вернувшись с охоты. То ли не совладала с медведем, то ли волки перехитрили ее, то ли схватила ее тело болотная трясина.

Итак, начался второй период моей жизни. Я где-то с месяц ждал мать, вытягивал из мешка сухари и жевал их, размачивая в дождевой воде, да откромсывал себе кусочки копченого оленьего бока, висящего на крюке. Но вот стала наступать Арктика, полез морозец через оконные щели, потому что сентябрь пришел. А мне и печку растопить никак. Загрузился я в мамины унты, красивые такие, изукрашенные орнаментом «мировое древо», и отправился к соседям, пьющей семейке. Пустили они переночевать в теплом углу, а на следующую ночь в моей избенке печь раскочегарили. Но к зиме они от меня приустали. У самих пять штук ребят в соплях бегают, а отвести меня в сельсовет не догадаться было. Так бы я и околел в декабре месяце, кабы не появился отец.

Я никогда вообразить не мог, что у меня имеется второй родитель, да еще по фамилии Вайзман. Как я уже говорил, мать моя была шибко самостоятельная и, похоже, шаманка: без заговоров и заклинаний шагу не делала, поэтому мужички-манси обходили ее стороной. Русские холостяки из поселка тоже ее остерегались, водку она не пьянствовала, предпочитая отвары всяких трав, кореньев и грибов-поганок. И притом, женщина выглядела не страшно, как мне кажется; широко расставленные глаза были светлы (югра издревле с новгородцами контачила интимными местами). Кстати, в отличие от большинства соседей-манси мать моя срубила баньку и мылась раз в неделю, если, конечно не на охоте. В тайгу когда шла, то напяливала, само собой, малицу на голую кожу, но в поселке, несмотря на свою первобытность, носила нижнее белье и платье. Я видел у нее однажды французский журнал мод; она, естественно, только картинки разглядывала — даже с русским чтением у нее было туго.

А отец мой оказался строителем, только не практиком, а теоретиком, изучал он вечную мерзлоту — уж чего-чего, а этого в Няксимволе хватало. В одну из своих научных командировок то ли он соблазнил первобытную Наташу Ростову, то ли она его оглушила и заневолила, что маловероятнее. Но так или иначе возник я.

У отца имелось семейство в Ленинграде, двое ребятишек. Был он комплексантом, потому, наверное, не завел себе цивилизованную любовницу, а связался с таежной богатыркой. От погибели он меня спас — и на том спасибо, но в свою семейку не пустил, чтобы я не нервировал родных и близких, однако пристроил к бабушке, очень местечковой старушке.

У сына таежной охотницы и внука местечковой бабушки мог вырасти только комплексант. Хотя я вечно зубрил уроки и заранее, еще летом, прочитывал учебники, но пред учителем слова застревали в заднице, как будто я был медведем из леса. А на вступительных экзаменах в ВУЗ меня вообще медвежья болезнь поразила, все шпаргалки на сортир просадил.

Поэтому ровно полгода спустя побрили мне голову в солдаты. Ростом Господь не обделил, ну а в остальном я был лох лохом. Естественно, что призывная комиссия захотела шутку отмочить и отправила меня в довольно элитные войска, в морскую пехоту. Я первые несколько месяцев как в нирване жил, это меня и спасло. Кто меня там под вздох или по чайнику лупил, кто поджопниками награждал — я потом и вспомнить не мог. А далее мое тело из Севастополя в Герат переслали. Тот неправ, кто думает, что в Афгане не было нашей морской пехоты. Еще как была. И что интересно, открылась там у меня охотничья лесная мудрость — мамино наследство даже в горах пригодилось. Стал я чувствовать вражью силу, то есть со мной ребята не напарывались на засады, на минах и растяжках почти не подрывались. Превратился я из лоха, из «черепа» в человека, даже в сержанта. Когда израильтяне драили палестинцев в Ливане, я тоже был неподалеку — на корабле в сирийском порту Латакия. В качестве общеукрепляющего средства у прогрессивного режима. «Дам коня, дам кинжал, вертолет, пулемет и бесплатно отдам вам десантников взвод», — так, вероятно, напевали наши советники товарищу-господину Асаду. Фамилия у меня после усыновления была Вайзман, но национальность по паспорту — манси. Так что командир роты все выпытывал: переметнусь ли я к сионистам, если начнется драчка. Я, конечно же, отвечал, что переметнуться могу только к манси и медведям.

После службы был какой-то занюханный институт, кажется, холодильной промышленности, думать там было ровным счетом не о чем, поэтому стал я выстукивать на машинке истории о животных разного обличия. И вдобавок хаживал на всякие литературные семинары, где кучковались интеллигенты разной степени заплесневелости под присмотром парочки стукачей и делали вид, что они — культура. Стукачи время от времени организовывали сборничек для вечно молодых писателей от двадцати до шестидесяти, отчего творцы, неохваченные кагэбэпросветом, тоскливо лаяли на счастливчиков. В конце восьмидесятых раскрепощенные Лигачевым комсомольцы стали оседлывать издательства и добывать монету, распечатывая для народа всякую муру. Тут бы мне подсуетиться, но не мог я пьянствовать с заискиваниями и подхихикиваниями со всякой мишурой, поэтому к тому времени, когда настала свобода, к 1991 году, я уже догорел. Может, протяни я еще годик и стал бы катать книжки про разные там мафии и борющихся с ними афганцев, или что-нибудь по эротической части заделал бы, например роман «С елдой наперевес». Но в сентябре я отчалил к папе, который уже с полпятилетки проживал на одном иерусалимском пригорочке.

А еще 21 августа я находился в Москве и чувствовал себя чужим на празднике жизни, и все сомневался в решении, но билет уже елозил в кармане, а портвейна было во мне по самое горлышко. Неожиданно среди уходящего из столицы танкового полка заприметил знакомого по Герату офицера. Он мне сказал, показывая на радостных интеллигентиков:

— Достали меня эти хиляки. Они себя жалеют, мы их, а много ли толку с этого будет. Любой строй и режим не на слабости, а на силе стоит. На дурной ли, на более-менее разумной, но все равно на силе. Эти отцы-пилигримы и прочие ковбои, которые в Америке демократию строили, они ведь крепыши были, не дураки выпить, подраться, пострелять друг в друга, индейцам уши поотрезать. Они себе пространство не забывали расчищать.

И я почувствовал сермяжную правду офицера-танкиста. Энергия нужна для любого дела, а когда она прет вперед и ломает все на своем пути, то становится больно. И в самом деле, сменив партийных дядей, которым все падало прямо в рот, нахлынули бандиты. Каталась под черной кожей курток бандитская сила, но имелась за широкими плечами лишь советская школа. Благодаря ей урки показали, что такое непримиримость к врагам и применение разных сподручных средств для достижения «светлой» цели.