Записки из кельи, стр. 4

Раздел второй

I

Вот и я сам… Бабка моя с отцовской стороны передала мне по наследству дом, и долго я жил в нём, но потом судьба моя переменилась, меня постигла неудача, потерял я очень много всего, и поэтому был больше уже не в силах оставаться там же; и вот, имея уже за тридцать лет, я от всего сердца сплёл себе простую хижину.

По сравнению с моим прежним жилищем эта хижина равнялась всего одной десятой его части: я выстроил помещение только для одного себя, за постройку же дома по-настоящему и не принимался. Ограду кое-как устроил из глины, ворота же поставить не хватило средств.

Взяв взамен столбов бамбуковые жерди, я устроил сарай для колесницы.

Всякий раз, как только шёл снег или дул сильный ветер, бывало далеко небезопасно. Самое место было неподалёку от реки, отчего всегда существовала угроза наводнения, да и страх от разбойников был не мал. И вот, переживая этот чуждый сердцу мир, заставлял страдать я свою душу тридцать с лишком лет. За это время испытал я много превратностей судьбы и само собою постиг, как ничтожна вся наша жизнь. Поэтому, встречая свою пятидесятую весну, ушёл я из дому совсем и отвратился от суетного мира.

С самого начала я не имел ни жены, ни детей, так что не было таких близких мне людей, которых тяжело было бы покинуть. Не было у меня также ни чинов, ни наград; на чём же я мог, в таком случае, остановить свою привязанность? И так уже без толку сколько вёсен и осеней провёл я в облаках горы Охараяма!

И вот теперь шестидесятилетняя роса, готовая вот-вот уже исчезнуть, вновь устроила себе приют на кончике листка. Совсем как строит себе приют на ночь одну охотник; как свивает себе кокон старый шелковичный червь.

По сравнению с жилищем в средний период моей жизни это новое не будет равно даже одной сотой его части. Меж тем годы всё клонятся к закату, моё жилище с каждым годом становится тесней. На этот раз мой домик совсем уж необычен: площадью едва в квадратную будет сажень, вышиной же футов в семь, не больше. Так как места я не выбирал особо, то и не строил, избрав себе ту точку, что была по приметам хороша. Из земли воздвиг я стены, покрыл простою кровлей, на местах пазов прикрепил металлические скрепы. Случись не по душе что, чтоб можно было с лёгкостью в другое место всё перенести. И даже если бы всё заново строить мне пришлось, хлопот не так уж много было бы: всей поклажи — едва два воза будет; вознице — плата за труды, и более расходов никаких.

II

Теперь, сокрыв стопы свои в глуши гор Хинояма, на южной стороне жилища я построил лёгкий навес от солнца и настлал там настилку из бамбука, на западе которой устроил полку для воды священной. В хижине самой у западной стены установил изображение Амида, и когда я наблюдал на нём лучи клонящегося солнца, мне представлялось, что этот свет с его чела. На половинках той занавески, что была пред ним, я прикрепил изображение Фугэн и рядом с ним Фудо. Над северной перегородкой устроил маленькую полку и поставил там три иль четыре шкатулочки плетёных из чёрной кожи; вложил туда собрание стихов, музыкальных пьес, сборник Одзёёсю, а подле поставил по инструменту — кото и бива. Были это — оригото и цугибива. У восточной стороны настлал подстилку из стеблей папоротника, расстелил рогожу из соломы, и — вот оно, моё ночное ложе. В восточной же стене проделал я окно, тут же рядом поставил столик для письма. У изголовья стояла жаровня для углей. Её я приспособил для топки хворостом. Заняв местечко к северу от хижины, его обнёс редким низеньким плетнём, и — вот он, садик мой. Здесь я садил различные лекарственные травы. — Вот каков был внешний вид моей непрочной хижины.

Если описать картину всей той местности, то к югу был уставлен водосток, и, сложив из камней водоем, я собирал себе там воду. Деревья росли у самого навеса кровли, отчего собирание хвороста для топлива было делом не тяжёлым.

Звалось это место — гора Тояма.

Вечно зелёный плющ скрывал собой все следы. Долины густо поросли деревьями. Однако запад — тот был открыт. И это не могло не навевать особых мыслей…

Весной — глядишь на волны глициний… Словно лиловые облака они заполняют собой весь запад.

Летом — слушаешь кукушку… Всякий раз, как перекликаешься с нею, как будто заключаешь уговор о встрече там, на горных тропах в стране потусторонней.

Осенью — весь слух заполняют голоса цикад… И кажется: не плачут ли они об этом непрочном и пустом, как скорлупа цикады, мире?

Зимой — любуешься на снег… Его скопленье, его таянье — все это так похоже на наши прегрешенья!

Когда молитва на ум нейдёт иль из чтенья книг священных ничего не получается, я отдыхаю, пребывая в полном бездействии. Нет того, кто мог бы в этом мне помешать; нет и спутника такого, которого должно было бы стыдиться. Обет молчания я на себя особо не накладывал, но, живя один, я невольно соблюдаю и «чистоту уст». Блюсти все заповеди во чтобы то ни стало я вовсе не пытался, но раз обстановки, способствующей их нарушению, нет, в чём же я их нарушу?

По утрам, отдавшись весь тем «светлым волнам, что идут вслед за ладьёй», я вдаль гляжу на лодки, плывущие взад и вперед у Оканоя, и настроенье заимствую у Ман-сями.

Вечером, когда ветер заставляет листву в плющах звучать, устремляюсь думой к реке Дзинъё, — и подражаю мелодиям Гэн Тотоку.

Когда же волненье души ещё сильнее, нередко в отзвук соснам вторю музыкой «Осенний ветер»; звучанью же воды в ответ играю «Ручеёк текущий». Моё искусство — неумело. Но я не собираюсь услаждать слух других людей. Для себя играю я. Для себя пою. Питаю лишь своё собственное сердце.

И ещё: у подножия горы стоит хижина из хвороста. То жилище стража этих гор. Живёт там отрок. По временам приходит он сюда, меня проведать. А то, когда мне скучно, я сам беру его своим товарищем, и мы вдвоём гуляем.

Ему — шестнадцать лет, мне — шестьдесят. Наши возрасты — различны, но в том, в чём сердце обретает утешение себе, мы с ним равны.

А то — нарву себе цветочков осоки, собираю ягоды брусники иль набирать начну картофель горный, рвать петрушку; то, — спустившись вниз к полям, что у подножия горы, — подбираю там упавшие колосья и вяжу из них снопы.