Пушкин (часть 3), стр. 50

38

Левушка, Лев Сергеевич, наконец явился. И Пушкин сказал ему, что будет писать письма ему, и только ему. Они – друзья. И он будет писать ему все о себе, о своей жизни. Левушка будет его уведомлять о всех родных, где они, что говорят, что думают.

Пушкин действительно собирался писать обо всем брату. Не было вернее средства сделать свои письма известными всем. И вдруг, уезжая, пожалел, что так и не сблизился с Левушкой, – времени не было. Лев был быстрый, ущемленный поэзией – невозможностью писать, имея его старшим братом. Итак, письма на имя Льва – все будут знать, о чем он пишет.

В последние два дня все собрал, всем распорядился. "Руслан и Людмила" печатались. Смотрел Семенову, увидел Гнедича и сказал ему: печатается поэма, он уезжает, должен ехать. И Гнедич, который в него и в его судьбу верил и, встречая в театре, ценил его как зрителя, – склонил худую шею: поможет выйти в свет поэме, которая выходит в свет сиротою. И оба стали смотреть в последний раз Семенову.

Кончал новую книгу стихов и полюбовался толстой рукописью, своим свободным почерком. Он кончал свои дела. Времени оставалось немного. Была весна. Он хотел проститься со всеми.

Предпоследнюю ночь он был у Никиты Всеволожского. Без гусаров прощанья с жизнью, которая должна была измениться – пусть на два года, по его словам, – прощанья не было.

Нужно было проститься по-настоящему. Никита Всеволожский был человек, понимающий размеры всему. Прощаться с Пушкиным нужно было с умом и полетом. Не расчетливым же, не скупым же быть!

Итак, шире и крепче гусарские объятья!

К утру штос разгорелся. Всеволожский был крепок, как молодой дуб.

Никита Всеволожский был крупный игрок.

– Веньтэнь? – спросил он.

Играли быстро, ставили крупно.

– Веньтэнь врет, – сказал Никита, – верней штос. Идет?

Деньги он подбрасывал, они звенели.

Наконец он взял разом целую кучку.

– Желай мне здравия, калмык, – сказал Никита. Маленький калмык стоял за столом, разливал вино. Пробка хлопнула. Калмык поднял бокал.

Пушкин закусил губу.

Все деньги были проиграны.

Он взял свой новый том – рукопись в переплете; он все подготовил к печати.

Наконец игра выяснилась как нельзя более, его долг также.

– Сколько? – спросил он.

– Сочтемся, – сказал Никита. – Штос твой. Тогда он взял свой том и поставил его на стол боком.

– За мной старого больше. Все вместе. Ставлю. Никита стал метать.

– Не ставь на червонную, – сказал он Пушкину, – твоя дама не та.

Пушкин заинтересовался необыкновенно.

– А моя какая? – спросил он Никиту. – Не бубновая же?

– Ты не можешь этого знать, – сказал Всеволожский. – Может, и бубновая. Она.

Пушкин и не думал смеяться.

Он был суеверен и роскошен, Всеволожский. Выражался он всегда с роскошью, бубнового валета звал бубенным хлапом.

– Хлапа в игре не считаю.

Хлапа не считал, но и на него выигрывал.

К утру Никита бил все карты с оника.

Том пушкинских рукописей он отложил с некоторым уважением.

Пушкин шел домой пешком.

Ночь была ясней, чем день.

Его шаги звучали.

Он снял шляпу и низко поклонился.

Кому? Никого не было видно.

Петербургу. Он уезжал на юг.

Здесь Нева катилась ровно, царственно. Как всегда. Как катилась при Петре, как будет катиться при внуках.

Он уезжал завтра на юг, незнакомый.

Он поклонился Петербургу, как кланяются только человеку. Постоял, скинул шляпу. Всмотрелся. И повернул.