Годы, вырванные из жизни, стр. 5

— Вы понимаете, — говорил он, — я и понятия не имею ни о какой фашистской организации. Это же какое-то безумие. Вот, читайте. — Он протянул мне обвинительное заключение листах на 12 и добавил: — Вот скоро вызовут на заседание Военной коллегии и расстреляют.

Хотя и у меня настроение было мрачное, но я все же сказал ему несколько ободряющих слов:

— Не бойся, не расстреляют, а лет 25 дадут.

— Это было бы счастьем, — ответил он.

Сидели мы молча, усиленно курили. Во времени мы не ориентировались. В «боксе» окон не было, и только светила, как лампада, тусклая лампочка. Шума не слышно, изредка только доносилось хлопанье дверьми. Наконец, открылась дверь нашего бокса, и летчика увели на суд. Сидел я в углу у стояка отопления, и вдруг мне послышался разговор. Я приложил ухо, и до меня донеслись слова: «Именем РСФСР и т. д.». Я понял, что над моей камерой заседание суда. Минут через 20 повели и меня. Иду в сопровождении двух молодцов по широкой лестнице, устланной мягким ковром, на второй этаж, где шло заседание двух выездных сессий военных коллегий Верховного суда СССР.

Ввели меня в большой светлый зал. На стене большой портрет главного вдохновителя уничтожения тысяч честных советских людей — Сталина. За столом, накрытым красным сукном, заседали: председатель сессии — диввоенюрист Алексеевский и два члена (фамилия одного из них Матулевич, второй не помню) и секретарь. На довольно почтительном расстоянии от суда, между двумя конвойными, стою я. Председатель зачитывает обвинительное заключение и спрашивает:

— Признаете ли вы себя виновным в предъявленном вам обвинении?

— Нет, не признаю, — отвечаю я.

— Что ж это вы, — спрашивает Алексеевский раздраженно, — на следствии не признались и суду не признаетесь? Каково будет ваше последнее слово?

Я прошу суд объективно разобраться во всех материалах и оправдать меня, т. к. я ни в чем не виноват. Меня уводят в соседнюю комнату. Входит надзиратель. Дает мне 2 папиросы. Я курю. За эти 20 — 30 минут, которые я провел в ожидании приговора, передо мной, как в калейдоскопе, пошла вся жизнь. Думал и о возможной смерти, которая уже и не так страшна, начинал философствовать: «Ничто не вечно».

Пожил 44 года, значит, хватит, все смертны, раньше или позже. Вот к сердцу подступает чувство гнева и боли за товарищей, которые оклеветали себя и меня. Но гнев мгновенно проходит. Ну, что ж, значит, не выдержали. Не виноваты они. Тысячи людей под пыткой оговорили себя и других.

Дверь комнаты, в которой я сидел, была приоткрыта. Напротив, у дверей зала заседания суда сидели два надзирателя. Слышу, как один, обратившись к другому, говорит:

— Что-то сегодня никого не расстреляли, повезло им, фашистам.

Я снова в зале суда. Председатель стоя читает приговор. Вместо ст.58 п. 1-а-17 мне предъявлена ст.58 п.7-8-17-11 УК РСФСР. Пункты эти означают: вредительство, соучастие в терроре, участие в контрреволюционной организации. И в заключение решения суда: «Приговорить к 15 годам исправительно-трудовых лагерей и к 5 годам поражения в правах. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит». Слушая страшный, несправедливый приговор, я почему-то улыбался. Меня уводят. Из зала суда меня повели в подвал, поместили в большую полутемную камеру, где было уже человек 16 осужденных. Не успел войти в камеру, как ко мне кто-то подскочил, обнял и поцеловал.

— Спасибо, дорогой, за твою моральную поддержку. — Это был бывший начальник военного аэродрома в Ленинграде, который сидел со мной в боксе Лефортовской тюрьмы в ожидании суда и был уверен, что его казнят.

В камере я познакомился с осужденными: пом. ком. войск Смоленского военного округа Андреем Киверцевым, начальником продовольственного управления РККА Александром Ивановичем Жильцовым и другими товарищами. Все они были коммунисты, комсомольцы, советские работники.

Вечером нас всех вывели во двор, посадили в «черный ворон» и привезли в Бутырку. Снова обыск, баня и этапный корпус.

В камере, рассчитанной на 30–40 человек, посадили 125. Здесь я встретил осужденного на 15 лет Мирона Львовича Перельштейна, профессоров Некрасова и Здродовского и многих других. Мы жили здесь, как в селедочной бочке, но все же не так однообразно и нудно, как в камерах-одиночках во время следствия и ожидания суда. Спали на нарах. Между проходами клали щиты (так называемые самолеты) и таким образом их закрывали. Из-за тесноты спали все на одном боку, а ночью по команде поворачивались на другой бок. Утром щиты убирались, проходы между нарами освобождались. Кормили супом из соленой трески и перловой крупы, вечером кашей, получали и по 600 граммов хлеба.

Как-то ночью к нам в этапную камеру ввели человека сильно обросшего, одетого в кавказскую бурку, на голове кубанка. Сел он у кого-то в ногах и попросил дневального закурить. Многие, проснувшись, пробрались к нему. Закурив, он рассказал нам, что не более часа назад его вывели из камеры смертников в Лефортово, где он просидел 90 дней. С ним в камере сидел секретарь Восточно-Сибирского крайкома партии Разумов, которого несколько часов назад увели на расстрел. Ему же, Бочарникову (или Бочкареву, точно фамилию не помню) смертная казнь была заменена 15-ю годами заключения. Сам он смоленский крестьянин, бедняк, бывший красногвардеец, партизан, участник гражданской войны. До ареста был комиссаром Краснодарского кавалерийского казачьего корпуса. Обвинялся в соучастии в контрреволюционной повстанческой организации на Кубани.

Кто-то задал ему вопрос, почему же он не обратился к Ворошилову как наркому обороны. Он ответил, что Ворошилов, несмотря на то, что хорошо его знает, ничем не хотел ему помочь.

Глава 2. В ЭТАПЕ

В начале июня 1939 года был сформирован этап. Выводили нас по 10 человек и грузили в автобусы с надписями: «Хлеб», «Мясо» — и на вокзал. На Курском или Ярославском вокзале, точно не помню, нас погрузили в «арестантские» вагоны. Поезд стоял на первом пути, против вокзала. В купе вагона, где нормально могут поместиться 4 человека, втиснули 25 человек. Из окон вагона мы видели, как по перрону ходили люди, останавливались против наших окон. Женщины утирали слезы. Наше настроение, несмотря ни на что, было бодрое. Каждый был убежден в своей невиновности, у каждого где-то глубоко в сердце тлела надежда, что все, что с нами случилось — это какое-то недоразумение, которое вскоре выяснится, и правда восторжествует. Кто-то вполголоса затянул старую песню каторжан: «Спустилось солнце за степью». Подхватили во всех купе, и вскоре громко во всю ширь запел весь состав поезда.

Поезд тронулся, пение продолжалось. Стоявшие на перроне замахали нам руками. В проходе нашего вагона стоял молоденький красноармеец конвоя и утирал слезы.

Москва осталась позади. Нас везли на север. В вагоне было очень душно. Набитые, как сельди в бочке, мы изнывали от жары и жажды, к тому же, питали нас селедкой. Горячей пищи не давали. Воды получали по ведру в день на 25 человек. Следовали мы по направлению Москва-Ярославль-Киров-Котлас. В нашем поезде находились так называемые «тяжеловесы», т. е. люди, осужденные сроком от 15 до 25 лет. Только один оказался осужденным на 3 года. Это был командир ОКДВА Подлаз, который, по его словам, получил этот срок за опоздание его дивизии при операции на Хасане. Ему явно повезло, и все завидовали этому счастливчику.

В Котласе нас выгрузили и отправили в один из пересыльных пунктов, где разместили по баракам в отдельные блоки. Товарища Подлаза отправили в другой пункт. Там его назначили комендантом. В то время в Котласе были сосредоточены десятки тысяч заключенных, следовавших в лагеря Крайнего Севера и Заполярья: Ухтижмлаг, Усть-Вымилаг, Логчимлаг, Печору и Воркуту. Из Москвы вместе со мной в лагеря шли товарищи:

Тодорский Александр Иванович, до ареста начальник Военно-Воздушной академии им. Жуковского. Осужден на 15 лет. Жена его, коммунистка, была арестована немного раньше его и расстреляна как «шпионка» какого-то иностранного государства.