Том Сойер за границей, стр. 7

Голос у него был такой слабый, а ветер ревел так сильно, что я не мог разобрать, что он говорит, но решил, что он спрашивает, на борту ли профессор.

– Нет, он упал в океан! Лезь наверх! Может, помочь тебе?

Конечно, все это происходило в темноте.

– Гек, кого ты зовешь?

– Тома!

– Ох, Гек, да как же это так, разве ты не знаешь, что бедный масса Том… – тут Джим испустил жуткий вопль, всплеснул руками и снова завопил. Дело в том, что тут как раз вспыхнула яркая молния, а он поднял голову и увидел, что Том, белый, как снег, лезет на борт да прямо ему в глаза глядит. Понимаете, он решил, что это привидение…

Том вскарабкался на борт. Как только Джим убедился, что это он, а не его дух, он принялся обнимать и целовать Тома, да так, что просто с ног до головы обслюнявил, и называл его всякими ласковыми именами. Совсем рехнулся от радости. Тут я и говорю:

– Чего ты ждал, Том? Почему сразу наверх не лез?

– Я боялся, Гек. Я видел, что кто-то пролетел мимо меня вниз, но в темноте не мог разобрать, кто. Ведь это мог быть ты или Джим.

Вот каков Том Сойер – он всегда разумно рассуждает. Он не полез наверх, покуда не узнал, где профессор.

К этому времени буря разыгралась со страшной силой, гром гремел и грохотал во всю мощь, молнии сверкали, ветер выл и ревел в снастях, а дождь лил как из ведра.

Стояла такая темень, что нельзя было разглядеть свою собственную руку; потом вдруг вспыхивал яркий свет, и тогда вы могли пересчитать каждую ниточку на своем рукаве, а сквозь пелену дождя было видно, как внизу, на необъятных океанских просторах, бушуют и бьются волны. Замечательная штука такая буря, да только не особенно приятно наблюдать ее, когда ты затерян где-то высоко в небе, промокший до нитки и несчастный, да к тому же только что лишился одного из членов своей семьи.

Мы сидели на носу, тесно прижавшись друг к другу, тихонько говорили о несчастном профессоре, жалели его и сокрушались, что люди его высмеивали и были к нему так жестоки. А ведь он же делал все что мог, и не было рядом с ним ни одного друга, никого, кто бы его подбадривал и не давал ему слишком много думать, чтоб он не свихнул себе мозги. На корме была целая куча всякой одежды и одеял, но мы решили, что лучше мокнуть под дождем, чем лезть в тот конец. Понимаете, было как-то жутко идти на то место, которое, как говорится, еще не остыло после покойника. Джим сказал, что он готов скорее промокнуть насквозь, чем идти туда, да, не ровен час, между двумя молниями наткнуться на дух профессора. Он сказал, что ему всегда делалось худо от одного вида призрака, и он скорее помрет, чем дотронется до него.

ГЛАВА V. ЗЕМЛЯ

Мы старались придумать какой-нибудь план, но никак не могли поладить. Джим и я – мы стояли за то, чтоб повернуть обратно и ехать домой, но Том сказал: когда рассветет, мы сможем различить дорогу, и тут-то наверняка окажется, что мы совсем недалеко от Англии. Тогда уж, пожалуй, стоит туда съездить, а домой вернуться на пароходе, – по крайней мере будет чем похвастать.

К полуночи буря утихла, выглянул месяц и осветил весь океан. Нам стало сразу очень уютно и до смерти захотелось спать. Растянулись мы на своих ящиках и тотчас же уснули, а когда проснулись, то увидели, что уже солнце всходит. Море сверкало, словно усеянное алмазами, погода стояла прекрасная, и скоро все наши вещи высохли.

Мы пошли на корму поискать чего-нибудь на завтрак и вдруг видим – стоит под колпаком компас, а в нем огонек светится. Том сразу забеспокоился и говорит:

– Надеюсь, вам понятно, что это значит. Это значит, что кто-нибудь всегда должен стоять на вахте и управлять этой штуковиной – все равно как на корабле, а не то она будет носиться где попало по воле ветра.

– Так что же она делала все это время, с тех пор как… с тех пор как произошло несчастье с профессором? – спрашиваю я.

– Носилась, – отвечает он удрученно, – ясное дело, что носилась где попало. Сейчас ветер гонит ее к юго-востоку, но откуда мы можем знать, давно ли он дует в эту сторону или нет.

Том взял курс на восток и сказал, что будет так держать, покуда мы не позавтракаем. Профессор припас всего, чего только можно пожелать, лучше не бывает. Правда, не хватало молока для кофе, но зато была вода и вообще все что угодно – печка и все, что полагается к ней; трубки, сигары и спички, вино и водка, – ну да это не по нашей части, – книги, морские и всякие другие карты, и даже гармоника; и еще меха, одеяла и без счета всякой дряни вроде медных бус и украшений. Том сказал, будто это верный признак, что профессор собирался лететь к дикарям. Были и деньги. Да, профессор здорово все устроил.

После завтрака Том научил меня и Джима управлять шаром и распределил всех нас на четырехчасовые вахты – так, чтобы мы по очереди сменяли друг друга. Когда вахта Тома кончилась, его сменил я, а он нашел среди вещей профессора перо и бумагу и принялся писать письмо домой тете Полли. В письме он подробно рассказал все, что с нами было, пометил его: "В Небесной Тверди, близ Англии", сложил, запечатал красной облаткой, надписал адрес, а сверху большими буквами вывел: "От Тома Сойера-Эрронавта". То-то, говорит, обалдеет Нат Парсонс, почтмейстер, когда увидит в своей почте такое письмо.

– Том Сойер, – говорю я, – ведь это вовсе не твердь, а шар.

– А кто сказал, что это твердь, чудила?

– Сам же ты на письме написал.

– Ну и что ж? Это вовсе не значит, что шар – это твердь.

– А я думал, что значит. Ну ладно, а что же тогда эта "твердь" означает?

Гляжу – он вроде смутился. Начал он рыться у себя в памяти, да, видно, не нашел там ничего подходящего и говорит:

– Не знаю я, да и никто не знает. Это просто слово, очень хорошее слово, и все тут. Немного найдется на свете слов лучше этого, пожалуй, их и вовсе нет.

– Ишь ты! – говорю. – Ну а что же оно значит? В чем его суть-то?

– Говорят тебе – не знаю. Это слово люди употребляют для… для… одним словом, для украшения. Вот, например, кружевные манжеты. Их ведь не ради тепла к рубашке пришивают, верно?

– Понятно, не ради тепла.

– Однако ведь пришивают же их?

– Пришивают.

– Ну вот видишь – письмо, что я написал, это вроде рубашки, а твердь – это кружевные манжеты, которые к ней пришили.

Ну, думаю, не стерпит Джим таких слов, это уж как пить дать. Так оно и вышло.

– Ох, масса Том, нельзя так говорить, грешно это. Вы же знаете, что письмо не рубашка, и никаких манжетов на нем нету. Их тут вовсе и пришить-то некуда, вам их ни за что не пришить, а если вы даже их пришьете, они все равно держаться не будут.

– Да замолчи ты! Не говори, чего не понимаешь.

– Да неужто вы, масса Том, и в самом деле думаете, будто я не понимаю в рубашках? Да ведь я же всегда относил белье в стирку, с тех самых пор, когда…

– Ты что, с ума меня свести захотел? Замолчи! Это метафора, только и всего.

От такого слова мы вроде как поперхнулись и с минуту молчали. Потом Джим спрашивает, робко-преробко, потому что видит – Том крепко обиделся:

– Масса Том, а что такое метафора?

– Метафора это… значит… гм… метафора – это… это иллюстрация.

Тут он сам видит, что от этого никому не легче, и начинает снова:

– Вот, например, когда я говорю: ворон ворону глаз не выклюет, то я хочу в метафорической форме выразить, что…

– Да что вы, масса Том! Обязательно выклюет. Неужто вы не знаете? Вы только подождите, пока вам попадутся сразу два ворона, и уж тогда…

– Ах, да оставь ты меня в покое наконец! Ведь в твою дурацкую башку самую простую вещь вбить невозможно. Не приставай ко мне больше, слышишь?

Джим с победоносным видом замолчал. Он был очень доволен собой: наконец-то ему удалось разделать Тома под орех. В тот самый миг, когда Том заговорил про птиц, я понял, что ему тут несдобровать: Джим-то – он ведь знал про птиц больше, чем мы оба вместе. Он их сотнями подстреливал, а так только и можно узнать все про птиц. Те, кто пишет про птиц, так и делают. Они до того любят птиц, что готовы ни пить, ни есть и какие угодно мучения принимать, лишь бы найти новую птицу и подстрелить ее. Они называются орнитологисты, и я бы сам тоже мог стать орнитологистом – уж очень я люблю птичек и всяких прочих тварей. Вот однажды решил я заделаться орнитологистом. Гляжу – сидит на ветке птичка, поет себе, заливается, головку набок, клювик раскрыла, и тут я возьми да и выстрели. Песня сразу оборвалась, а птичка, словно тряпка, упала на землю. Подбегаю я к ней, беру в руки. а она уже мертвая. Тельце-то у нее еще тепленькое, головка туда-сюда болтается, как будто ей шею сломали, глаза белой пленкой затянуло, а на голове капелька крови показалась. Ох ты боже мой! Тут мне глаза застлало слезами, и я уж ничего больше не видел: и с тех самых пор я никогда не убивал птиц и зверей, которые мне ничего худого не делают, да и впредь не собираюсь.