Налегке, стр. 101

Неделю, а может, две я отсиживался дома, потому что, куда бы я ни двинулся, этот человек непременно мне попадался. Он опротивел мне до последней степени. Как-то вечером, однако, я забрел к капитану Перкинсу и очень мило провел время в кругу его друзей. Около десяти часов вечера я начал рассказывать что-то об одном купце и невзначай упомянул о том, что купец мой был несколько скуповат в своих расчетах с работниками. В ту же минуту с противоположного конца комнаты, из-за клубов пара, поднимавшегося над чашей горячего пунша, послышался хорошо знакомый голос, — я с трудом удержался от произнесения не совсем принятых в обществе слов.

— Дорогой друг, вы, право, даже компрометируете себя, выдавая ваш случай за нечто феноменальное. Господи боже мой, да вы и азов скупости не знаете! Вы невежественны, как дитя во чреве матери! Как близнецы все в том же чреве! Ничегошеньки-то вы не знаете! Жалко смотреть, сэр, когда такой всесторонне развитый и представительный незнакомец, как вы, сэр, начинает разглагольствовать о вещах, в которых ничего не смыслит. Ваше невежество, сэр, достигает степени прямо-таки постыдной! Нет, вы меня послушайте, сэр! Джон Джеймс Годфри был сыном бедных, но честных родителей в штате Миссисипи, товарищ моих детских игр и ближайший друг в более зрелую пору жизни. Упокой, господи, его благородную душу, ибо его больше нет среди нас! Джон Джеймс Годфри нанялся на взрывные работы для горных промыслов компании «Хейблоссом» в Калифорнии — «Объединенная Компания Скупцов», так прозвали ее наши. Ну-с, пробурил он как-то дыру этак фута на четыре, заложил туда зверскую дозу пороха, а сам стоял тут же и уминал его железным ломом футов в девять длиною. Вдруг проклятущий этот лом высек искру из породы, порох вспыхнул, и — фьють! — Джон Годфри вместе со своим ломом ракетой взвивается под небеса! Ну-с, сэр, летит он, летит, все выше и выше, вот уже кажется, что это мальчик, а не взрослый мужчина, — а он все летит! Вот он уже не больше куклы, — а все летит! Вот он уже совсем как малюсеньская пчелка — и вот его и вовсе не видно! Вскоре он снова появился — маленькая пчелка; стал падать ниже, ниже — вот он уже кукла; еще ниже — мальчик; ниже, ниже — и вот он снова взрослый мужчина, а потом — вззз! — и вместе с ломом он уже на месте — на том же месте, заметьте! — и давай долбить, долбить, долбить, как ни в чем не бывало! И что бы вы думали — бедняга и шестнадцати минут не пробыл в воздухе, а эта «Компания скупцов» вычла у него из жалованья за потерянное время.

Сославшись на головную боль, я извинился и пошел домой. В своем дневнике я записал: «Еще один загубленный вечер», — загубленный этим бездельником. Рядом с этой записью я симметрии ради записал еще жаркое проклятие, а на следующий день, потеряв всякое терпение, уложил свои вещи и покинул остров.

Почти с самой первой своей встречи с этим человеком я определил, что он лгунишка.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Точки эти призваны изображать собой интервал в несколько лет. К концу этого времени мнение, высказанное мной в предыдущей строке, подтвердилось самым удовлетворительным и вместе с тем довольно замечательным образом, причем доказательства эти исходят от лиц совершенно незаинтересованных. В одно прекрасное утро этого Маркисса обнаружили в его комнате повесившимся на балке под потолком. Окна и двери были заперты изнутри. Он был мертв, и на груди у него красовалась бумажка, на которой его собственным почерком была изложена просьба к друзьям не винить никого в его смерти, которая, так гласила записка, была исключительно делом его рук. Как ни странно, присяжные все же вынесли решение, что покойный погиб от руки «неизвестного или неизвестных»! Репутация железной последовательности, укоренившаяся за Маркиссом за тридцать лет, служила колоссальной и неопровержимой уликой, перевешивавшей все прочие в глазах присяжных, которые считали, что всякое заявление, сделанное покойным, следовало безоговорочно квалифицировать как ложное. Самый факт его смерти даже брался под сомнение, причем приводили следующую вескую, хоть и косвенную улику: его собственное заявление о том, что он якобы мертв. Было решено на всякий случай отложить похороны на возможно более далекий срок. И вот открытый гроб с телом Маркисса простоял в тропическом климате Лахаины семь суток, после чего даже эти сверхдобросовестные присяжные были вынуждены сдаться. Однако они собрались еще раз и вынесли новое определение: «Самоубийство в состоянии временного умопомешательства». Аргументация их делает честь их проницательности: «Он утверждал, что он мертв; на поверку оказалось, что он и в самом деле мертв. Неужели покойный, находясь в своем уме, стал бы говорить правду? Нет, нет и еще раз нет!»

ГЛАВА XXXVII

Возвращение в Сан-Франциско. — Пассажиры развлекаются. — Я готовлюсь к лекции. — Ценная помощь. — Первый опыт. — Аудитория покорена. — «Все хорошо, что хорошо кончается».

После шести месяцев роскошного бродяжничества на островах я сел на парусное судно и скрепя сердце поплыл в Сан-Франциско — путешествие, прелестное во всех отношениях, но лишенное каких бы то ни было событий, если не считать за событие две долгие недели полного штиля в открытом море на расстоянии тысячи восьмисот миль от ближайшей суши. Стаи китов сделались настолько ручными, что вместе с дельфинами и акулами резвились каждый день у самого борта, и мы, за неимением иных развлечений, кидали в них пустыми бутылками. Проходило двадцать четыре часа, и бутылки эти так и оставались на зеркальной поверхности воды, под самым нашим носом, свидетельствуя о том, что мы за все это время нисколько не продвинулись. Воздух был неподвижен, поверхность моря — без единой морщинки. Какое-то судно забрело в наши воды, и мы почти сутки простояли бок о бок с ним, беседуя с пассажирами, которых уже называли по имени. За несколько часов мы сошлись на короткую ногу с людьми, о существовании которых не имели прежде ни малейшего понятия и с которыми нам более не суждено было свидеться. Это был первый и последний раз за все время нашего одинокого плавания, что мы повстречали другое судно. Нас было пятнадцать пассажиров. Чтобы дать представление о томительной скуке, какую мы все испытывали, отмечу, что большую часть дня во время штиля джентльмены упражнялись в искусстве вдевать нитку в иголку, сидя на положенной на бок бутылке из-под шампанского и не касаясь палубы ногами; дамы же, расположившись в тени грота, с увлечением следили за успехами джентльменов. Мы провели в море пять воскресений; впрочем, если бы не календарь, мы бы даже не знали об этом, ибо воскресные дни ничем не отличались от будней.

И вот я вновь очутился в Сан-Франциско, в том же положении, что и раньше, — без средств к существованию и без работы. Я ломал голову, стараясь найти выход, как вдруг меня осенила мысль — прочитать публичную лекцию! Я тут же сел и с лихорадочной надеждой набросал ее текст. Показал его нескольким друзьям, но все они качали головой. Говорили, что никто не придет меня слушать и что меня ожидает позорный провал, что я непременно сорвусь, так как никогда не выступал публично. Я был безутешен. Наконец один редактор хлопнул меня по спине и благословил меня. «Валяйте, — сказал он. — Наймите самый большой зал в городе и продавайте билеты по доллару штука».

Дерзость его проекта очаровала меня. Вместе с тем я чувствовал в нем бездну практической мудрости. Владелец всех театров Сан-Франциско поддержал эту затею и тут же предложил мне прекрасное новое помещение Оперы за полцены — пятьдесят долларов. Я принял его предложение от чистого отчаяния, но принял его, по вполне понятной причине, в кредит. За три последующих дня я задолжал сто пятьдесят долларов в типографию и за рекламу, и на всем побережье Тихого океана не было более испуганного и растерянного человека, чем я. Спать я не мог совершенно, — да и кто бы стал спать в моем положении? Посторонним последняя строка на моей афише могла показаться игривой, я же писал ее с неподдельной болью в сердце: