Время и место, стр. 42

– Антипов, какая муха вас укусила?

Антипов повернул измученное, слепое лицо и улыбнулся.

– О Борис Георгиевич! Видели этот бред?

– Что это значит? И кто этот господин, на кого вы набросились?

– Ах... – Антипов махнул рукой. – Долго рассказывать... Они выкинули мою рукопись из плана.

Борис Георгиевич думал: ну вот, я так и знал, выкинули рукопись, значит, надо бить по мордасам. Все хотят взять силой. Недаром старик Тростянецкий жаловался – они все нахалы. Сидел, говорит, в приемной, ждал редактора, а ваш ученик Антипов проходит без очереди. Но все же его жаль. Он не без способностей. И драться не умеет. По-видимому, дошел до края.

И, вновь тронув Антипова за плечо, сказал:

– Послушайте, Антипов, принесите мне вашу рукопись. Посмотрим, может быть, что-нибудь...

Никаких средств для жизни в ближайшее время у Антипова не предвиделось, поэтому он взял командировку, получил командировочные и уехал. По дороге на вокзал заехал на Большую Бронную и отдал Костину папку с повестью.

Вечереющим днем Антипов сидел на откосе, смотрел на реку, на отлогий противоположный берег с желтой каймой песка, на свинцово-голубой простор, разделенный тенью от крутояра пополам – дальняя сторона голубая, а ближняя – темный свинец, – и слушал ленивую речь Лукичева, пожилого, сохлого и больного на вид мужика, чей домик стоял поблизости, на яру. В домике было темно, сыро, поэтому Антипов вышел на солнцепек, сел на траву, а Лукичев лег рядом. Громада ясного и бездонного голубого воздуха окружала Антипова. Ему хотелось слушать, думать, вспоминать, забыться. От домика вела к реке деревянная, грубо сколоченная лестница, внизу чернели две лодки. Рядом с Лукичевым сидел на корточках пастушонок с веревкой через плечо, на веревке болталось ведерко с дымящимся коровьим дерьмом – от мошки или, как ее тут называли, вохры. Лукичев говорил: «Нынешний год вам повезло, гада мало... Мошки этой, комара, одним словом, насекомца...» А рассказ был такой.

– Я тоже в Москве побывал в тридцать третьем годе... Свиней привез по железной дороге. Загнали меня в Сызрани в тупик, трое суток стоял. Потом один парень научил: сходи, говорит, к беспетчеру, скажи, дескать, корм кончился, свинья свинью ест... Так я и сделал... Пришел к беспетчеру, говорю: я тут с живностью, корм кончился, одна другую ест... Через двадцать четыре часа, говорит, немедленно отправить! Так и доехал до Москвы.

Лукичев был бакенщик. А в тридцатые годы работал директором совхоза. Почему так вышло и он из директора стал бакенщиком, Антипову было не совсем ясно, но и спрашивать не хотелось. Мысли его были в Москве, которую он покинул неделю назад и вернуться куда должен был не скоро. Вдруг он понял, что смертельно влюблен и что все дальнейшее путешествие будет мукой.

Конец зимы на Трубной

Лет сто сорок назад, после пожара Москвы, этот дом, криво поставленный на излуке Рождественского бульвара, был выстроен неким Савичевым, человеком богатым и таинственным, который устроил тут какую-то закрытую ложу и нечто вроде гостиницы для членов ложи, приезжавших из далеких поместий и даже из Европы, в середине века наследники продали дом князю Урусьеву, пожелавшему превратить его в доходное здание, для чего был воздвигнут третий этаж в виде мелких комнаток, сдававшихся внаем, но дело почему-то не оправдалось, князь Урусьев оказался игрок, дом был проигран, пошел с молотка, затем лет тридцать гулял из рук в руки, пока не попал во владение к московскому негоцианту Сургутову, который переделал его на свой лад – в нижнем этаже устроил конторы, второй предоставил под квартиры солидным людям, стряпчим, коммерсантам, а третий сдавал людям попроще, но тоже не шушере. И вот в начале века в одной из квартир наверху поселился Веретенников, управляющий завода гирь и весов, заняв с большой семьей восемь комнат. До девятнадцатого года Веретенниковы жили хотя и в ужасных тревогах, но без помех, потому что сам хозяин остался на заводе кладовщиком и новая власть смотрела на него терпеливо. Только произвела, разумеется, уплотнение и забрала из восьми комнат шесть. Однако в конце девятнадцатого, не вынеся голода и еще худшего уплотнения, чем грозил сосед товарищ Ираклиев, близкий к комиссариату, – Веретенников собрался единым духом и отбыл с домочадцами неведомо куда, скорее всего на юг. Изо всей семьи осталась в доме одна Полина, дочь Веретенникова, больная ногами, и с нею вместе старушка Фелицата, чуть живая, ее ветром качало, а все же прожила с тех пор еще двадцать с лишним лет, померла в войну. Им оставили крайнюю комнату с крохотным балкончиком, на котором прежде стоял вазон, а теперь Полина сидела часами и глядела вниз, на бульвар. И радовалась тому, что балкончик такой махонький, уютный, как футлярчик для драгоценностей, а драгоценностью в нем кресло. Был бы он больше, радовалась Полина, его бы непременно Ираклиевы уплотнили, пробили бы дверь в стене, не пожалели и половину бы уплотнили. А так уж это ее, веретенниковское, до самой смерти. Когда Антипов два года назад въехал сюда вместе с Таней и трехмесячным Степкой, он увидел рыхлую громадную старуху с багровым лицом, сидевшую в шубе и в мужской шапке-ушанке на балконе, и услышал: «Бабка Веретенникова гуляет».

На бульваре плешинами белел снег, деревья темнели сиво, голо, и по черному асфальту, по трамвайному пути и по середине бульвара бежали к Трубной площади люди. Зима кончалась, воздух был ледяной. И ледяной ветер гнал людей к Трубной. Говорили, что в Дом союзов, где лежал покойник, будут пускать с двух, но люди тянулись уже теперь. Антипов, наверное, побежал бы со всеми, то, что случилось, волновало его страшно, ледяная стынь пробирала до дрожи, но он не мог отойти от дома, ждал Ивана Владимировича, доктора, и от нетерпения вышел на улицу. Боялся, что Иван Владимирович заплутает, не найдет дом, а сутолока на улицах такова, что старик мог и вовсе не добраться сюда из Замоскворечья, где находилась больница. Центр, говорили, закрыт, в метро не пускают, ехать он мог только через Павелецкий и Таганку. Антипов еще надеялся утром, что удастся взять такси и, отвезя Степку к бабушке, то есть к матери, что сделать необходимо, он заедет в больницу и заберет Ивана Владимировича, но такси пропали, трамвай по Бульварному кольцу не ходил, пришлось бежать со Степкой на руках до Сретенки, оттуда на Покровку, где жила мать, и ровно к половине одиннадцатого, как договаривались, задыхаясь, едва не валясь с ног, страшась, что опоздал, Антипов примчался домой, однако не опоздал. Доктора не было и теперь, спустя два часа.

Антипов стоял на обледенелом тротуаре, слушал говор людей, шедших быстрым шагом группами и поодиночке к Трубной – некоторые шли шеренгами, взявшись за руки, как на демонстрации. Лица одних были скорбны, значительны, даже торжественны, другие были заплаканы, третьи мрачны, иные громко разговаривали, на них шикали, – где-то слышался смех, где-то рыданья, мальчишки шныряли в толпе, во всех чувствовалось то, что испытывал Антипов, какое-то темное полубезумие, охватившее всех как хмель, – и думал о том, что люди, которые будут жить через сто лет, никогда не поймут нашей душевной дрожи в тот ледяной март и того, что в такой день можно нервничать из-за такси, из-за того, что доктор опаздывает, сын капризничает, мать спрашивает подозрительно: «С чего это взялись натирать полы?»

Антипов крикнул старухе Веретенниковой, чтобы она, если увидит высокого старика в длинном черном пальто, показала бы, как пройти в дом, ворота заколочены, надо обходить соседним двором; все это Антипов накануне разъяснил по телефону, но доктор был рассеян. Веретенникова кивнула квадратной, как у медведя, в черном кожаном треухе башкой. Она разговаривала редко, все больше кивала, мотала головой или же смотрела сурово, неодобрительно.

Антипов побежал наверх. Его беспокоила Таня, он знал, что она держится из последних сил, нет ничего хуже ожидания, тем более ожидания муки, а Таня – человек нехрабрый. Так и есть, лежала бледная, левую руку положив на сердце, всем видом вызывая жалость и сочувствие, смотрела остановившимся взглядом в потолок. И, когда Антипов влетел, не изменила позы, не отвела взгляда от потолка. Нет, никто не звонил. Какая-то катастрофа, что делать? Больница не отвечает.