Утоление жажды, стр. 78

Я сказал, что меня смущает другое. Во-первых, как это я ни с того ни с сего приду на заседание бюро обкома? Меня никто не звал…

Она это устроит. Она поговорит с кем-то. Меня пригласят.

Во-вторых, я не член партии.

Да, но я официальное лицо: представитель газеты, который находится здесь в официальной служебной командировке! Я имею право присутствовать. Это несомненно. Это точно.

Для нее не существовало препятствий. Если б я лежал в горячке, с температурой сорок, она бы, наверно, нашла средства поднять меня с постели и заставить пойти.

— Ну и любишь ты своего Алешу, — сказал я. — Неужели он такой замечательный?

— Он-то замечательный, но дело не в этом. Он просто не виноват, понимаешь? И он, и Гохберг, и остальные хотели только сделать как лучше, ускорить темпы строительства — понимаешь? — а их обвиняют в том, что они нарочно искалечили технику. Это очень подло. Сводят с ними счеты. Я видела эту комиссию, куда нарочно подобрали старых специалистов, пенсионеров: их тут называют «кетменщики»…

— Но ведь Ермасов будет защищать Карабаша и Гохберга, — сказал я. — Он сказал, что будет драться за них как лев. Я сам слышал.

— Еще бы! Конечно, он будет защищать их. Не только их, но и самого себя. Ермасов — лицо заинтересованное. А вот если выступит представитель газеты… Петя, ты меня извини! Я так наседаю знаешь почему? Потому что меня страшно мучает одна мысль…

— Какая?

— О том, что, если б не я, ничего бы этого не было. Я понимаю, что это не так, что тут глубокие причины, производственные или какие-то другие, и все-таки ведь он написал эту статью в отместку за то, что случилось, правда ведь? Значит, я в какой-то степени виновата? Вот что меня мучает, и поэтому я мучаю тебя, а ты, как человек ленивый и нерешительный…

Она улыбнулась и взяла меня за руку.

— Что — я?

— Посылаешь меня, наверно, к черту и не знаешь, на что решиться. Но ты останешься, Петя. И выступишь. Потому что нельзя допускать, чтобы осуждали невинных людей.

— Это точно, — сказал я. — Это уж точно: нельзя.

23

Итак, я остался в этом городе еще на два дня. Лера уехала. Атанияз вернулся из аула и тоже сразу уехал: его зачем-то срочно, телеграммой, вызвали в Ашхабад. Днем я мотаюсь по коридорам и лестницам Марыйского управления, выцеживаю из сотрудников все новые факты, цифры, имена и рассказы о стройке, потом обедаю в ресторане «Мургаб», потом иду к Искандерову с намерением сыграть партию в шахматы, если он не занят срочной работой и жена не загружает его какими-нибудь хозяйственными делами, например купанием детей. У него двое детей. Он хочет уходить из многотиражки. Его мечта — переехать в Ашхабад и поступить в республиканскую газету.

Если Искандеров купает детей, я возвращаюсь в гостиницу и не знаю, чем заняться. На город обрушился снеговой ураган. Улицы завалены снегом, температура упала до минус одиннадцати. Ночью я мерзну под двумя байковыми одеялами, накрываюсь пальто и даже, стыдно признаться, текинским ковриком, который висит на стене возле кровати.

Девятнадцатого мне говорят, что заседание бюро обкома отложили на два дня, то есть до двадцать первого. В песках произошло несчастье: снежным бураном отогнало на юг большую отару овец, несколько тысяч голов. Керкинский райком партии обратился к руководителям стройки с просьбой помочь колхозным машинам пробиться на юг. Всеми операциями по спасению овец занимается Пионерная контора. Если бы я выехал на трассу, как предполагал, шестнадцатого, за день до бурана, вся эта история развернулась бы у меня на глазах и я, наверное, сам увязался бы с каким-нибудь бульдозером на юг. Ведь это сюжет, это дорогого стоит: спасение овец в буране!

Настроение у меня мрачное. Утром девятнадцатого сажусь писать очерк о нашей поездке в аул и обо всех тамошних событиях. Но, написав три страницы — обед в чайхане, разговоры с Халдурды, его внешность, наш приезд в аул, — я вижу, что рассказ об убийстве зазвучит лишь тогда, когда возникнет характер убитого юноши, Бяшима Мурадова, его судьба, а это я узнаю на трассе, в отряде, который называется теперь его именем. Но за три дня, оставшиеся от моего командировочного срока, я, конечно, ничего не увижу и не узнаю.

Сообразив все это, я бегу на почту и заказываю разговор с Ашхабадом. Через полчаса слышу знакомый картавый говорок Бориса: «Старик, что с тобой стряслось? Почему не на трассе?»

Вдруг с удовольствием сознаю, как мне приятно слышать голос Бориса. Так и вижу его: стоит, ссутулившись, в напряженной позе, прижимая плечом трубку к уху, возле своего громадного секретариатского стола, весь в дыму, в бумагах, в заботах, делает правой рукой какие-то магнетические жесты Тамаре, а левой что-то записывает и одновременно улыбается мне в трубку: «Ну, что, что там у тебя?» Сейчас двенадцать часов. У Диомидова идет планерка, и Борис спешит договориться со мной, чтобы поспеть на планерку. А в большой комнате сейчас пусто, но через полчаса все вернутся сюда, закипит работа, начнется треп, застучат машинки, потом прибежит Валечка из машбюро и сообщит, что в кинотеатре «Ашхабад» идет новый мексиканский фильм, и кого-то быстренько снарядят за билетами, потом Критский будет вслух читать свою рецензию, и между ним и Туманяном вдруг вспыхнет высоконаучный спор на бутылку шампанского, который придется разрешать у Даля или у Брокгауза, потом настанет обеденное время, и в буфете будет тепло и тесно, и тетя Клава будет кричать, чтоб не курили, и после обеда снова все завертится, пойдут посетители, будут звонки из бюро проверки, вызовы к Лузгину, срочно, немедленно, о чем вы думали, не надо перебарщивать, семь раз отмерь — один отрежь, спешка до добра не доводит, — и вдруг с невероятной быстротой наступит вечер. Господи, как я уже привык к этим людям, к этим комнатам, к этим разговорам, и к городу, и к автобусу номер четыре, который привезет меня поздним вечером домой! И мне тоскливо безо всего этого. Тут ничего не поделаешь.

Я кричу Борису, что застрял по неотложному делу в Марах и прошу продлить командировку дней на семь. Борис говорит, чтоб я слал «телегу», то есть телеграмму, чтоб был документ, и они сейчас же вышлют командировочные. И затем произносит сухим, официальным тоном:

— Старик, должен сообщить тебе одну неприятную новость: ты больше не подчиняешься товарищу Лузгину.

— В каком смысле?

— В том смысле, что товарищ Лузгин у нас больше не работает. Со вчерашнего дня.

— Да брось! Серьезно?

— Конечно. Сегодня уже есть приказ. Мы все, как ты понимаешь, чрезвычайно опечалены этим событием, в коллективе просто траур. Все-таки столько лет вместе…

Я хохочу, а он продолжает тем же тоном: тут сыграла роль зурабовская статья, из-за которой Ермасов писал в ЦК республики. Артем Иванович совершенно убит. Бедный старик, он так держался все эти годы! А кто на его место? Борис просит, чтоб я не падал в обморок: один товарищ из радиокомитета.

— Атанияз? — кричу я.

— Да, он. Мы уговаривали нашего дорогого Атанияза Непесовича два дня, этот негодяй отказывался наотрез. Говорил, что если пойдет в газету, то никогда не закончит своей диссертации.

— Когда все это произошло? Когда вы его уговаривали?

— Первый разговор был, кажется, перед вашим отъездом.

— Потрясающий человек! Мы жили пять дней бок о бок, и он не сказал мне ни слова…

Борис говорит, что ему некогда болтать по телефону, чтобы я немедленно слал «телегу», а завтра он постарается выслать телеграфом деньги.

Я выхожу из почтамта, переполненный новостями, в радостном настроении, но в кармане у меня восемнадцать рублей, и я должен дожить до завтра. Поэтому я иду обедать не в ресторан «Мургаб», а в столовую возле вокзала. На другой день в этой столовой я встречаю профессора Кинзерского, с которым когда-то ехал в поезде. Мы сталкиваемся у окошка, где выдают вторые блюда. Профессор держит поднос, заставленный тарелками и стаканами компота.