Утоление жажды, стр. 15

Когда-то Карабаш учился в школе вместе с этой женщиной, которая была тогда высокой девочкой, старше его на три класса, и Карабаш запомнил ее лишь потому, что она была сестрой его друга, Вальки Семенова. Это было в Воронеже. Незадолго перед войной Семеновы уехали куда-то в Среднюю Азию и исчезли с горизонта. Однажды в Москве, на улице, Карабаш встретил Валькину сестру, она была уже замужем. Она стала красивой женщиной, хотя лицо ее было немного мужского склада, с длинными белыми бровями, как у Вальки, погибшего на войне.

И потом — здесь, в песках. Она была биологом. Ее экспедиция расположилась в том же поселке, куда Карабаш приехал ранней весной принимать дела начальника отряда. В те дни, когда он был зол, беспомощен и одинок, вдруг возникла и пришла на помощь эта женщина, Валькина сестра, которую он помнил худой, длинноногой девчонкой.

Весной на барханах озерами разливались тюльпаны, цвели ромашки и пахло лугами, детством.

Они жили рядом, а встречались нечасто. Даже эти нечастые встречи требовали отчаянной изобретательности. Люди в поселке жили в домах со стеклянными стенами, на виду друг у друга.

И вот наступала разлука. Очень недолгая. Но женщина плакала. Она плакала не только потому, что ей было горько расставаться, но и потому, что понимала, как ей горько расставаться, и понимала, что любит и, значит, счастлива. Вот поэтому она плакала. Она трогала его лицо и спрашивала, о чем он думает.

А он думал — стыдно признаться! — о том, что нужны бульдозеры, хотя бы двадцать машин, потому что окольцовочные дамбы надо возводить бульдозерами. Так будет гораздо дешевле.

Он сказал, что думает о ней. О том, как ей трудно жить две недели там, с мужем. Ах, нет, не трудно! Ей нет никакого дела до мужа, а ему до нее. Он давно ничего не требует, кроме чистого белья и кофе утром. Жизнь его ничуть не изменится от ее приезда: так же будет пропадать до ночи на службе, те же товарищи, преферанс. Но две недели разлуки!

Он сказал, что две недели пролетят быстро.

И подумал: женщина говорит неправду. Она едет к мужу, и тут ничего не поделаешь. Просто она не хочет его огорчать. Она больше не плакала и лежала тихо, подложив левую руку под голову. Тело ее на белой простыне казалось чересчур темным и большим.

Кто-то прошел мимо окна, шурша по песку. Надо было прощаться.

Карабаш взял со стола часы, осветил папиросой: без десяти два. Через четверть часа мог вернуться Гохберг. Но в час прощания забывают об осторожности.

Гохберг вернулся, стучал в дверь, кричал в окно — Карабаш не отзывался.

На рассвете, когда серело, но в небе еще блестели звезды и дул холодный ветер, газик с брезентовым верхом подъехал к дому Карабаша и дал гудок. Путешественники зябко ежились, кутаясь в плащи, и зевали. Они не выспались. А шофер спал всего два часа.

Карабаш вышел, застегивая на груди рубаху и протирая глаза. Разговор был наспех и не очень серьезный. Противники остались каждый при своем: Баскаков резко против окольцовочных дамб, Хорев с ним заодно, заместитель начальника управления — неясный нейтралитет.

— Мы, конечно, консерваторы, люди темные…

— Но кое-что понимаем, ей-богу. И не думайте, что все, что сделано до вас, надо переделывать.

— Почти все, — сказал Карабаш.

Заместитель начальника управления засмеялся:

— Узнаю коней ретивых…

— Сколько вам лет, товарищ Карабаш? — спросил Хорев.

— Двадцать семь.

Баскаков свистнул, а Хорев сказал весело:

— Оно и видно!

— Счастливой дороги, Султан! — крикнул Карабаш, когда газик тронулся. — После отряда Чиликина забирай влево. А то к чабанам угодишь.

Газик покатился на запад, где небо над горизонтом было еще темным по-ночному. Нияздурдыев, сидевший рядом с шофером, спросил, не женат ли товарищ Карабаш. Султан сказал, что не женат.

— Я большой любитель охоты, особенно в песках, — сказал Нияздурдыев. — У меня глаз охотничий. Когда товарищ Карабаш открыл дверь, я заметил, что у него в комнате была, по-моему, женщина.

— Возможно, — сказал Хорев. — Я в курсе этого дела, Сапар Бердыевич. Тут есть одна экспедиция, в нашем поселке стоит…

Он замолчал, потому что Баскаков толкнул его локтем, показав глазами на шофера. Нияздурдыев что-то спросил у шофера по-туркменски, тот ответил односложно, тем особым коротким горловым звуком, который у туркмен может обозначать и «да» и «нет», и «хорошо» и «плохо», и «мне не хочется с вами разговаривать», и еще многое другое. Нияздурдыев снова спросил что-то, и шофер ответил точно так же. После этого наступило молчание. Инженер Баскаков стал дремать, а Хорев после долгой паузы вдруг сказал:

— Вот-вот: громкие фразы, мы новаторы, дайте нам самостоятельность, а на самом деле — просто дайте пожить…

— Да не в том суть, Геннадий Максимович! — очнувшись, сказал Баскаков раздраженно. — Неужели вам не понятно, что не в том суть?

7

Не будь Саши, я бы уехал отсюда. Меня бы давно тут не было. Внезапно грянули три дня такой жары, которая подкосила даже аборигенов: одни говорили, что такой жары не было двенадцать лет, другие — семьдесят два года. Я не мог ни есть, ни спать, ни держать карандаш в руках, ни читать книгу. Часами я бессмысленно, не двигаясь, лежал на простыне в своем гостиничном номере и думал о том, как хорошо сейчас где-нибудь в Подмосковье, у речки или даже в прохладной комнате с сырыми, недавно вымытыми полами. Каждые полчаса у меня хватало сил на то, чтобы сползти с кровати, протащиться в ванную и облиться там теплой водой.

Если б еще хоть двигались мои дела! Диомидов по-прежнему не давал ответа. Ребята из газеты успокаивали меня, говоря, что он резинщик, что тут нет никаких подводных течений и надо набраться терпения или же отважиться на решительный поступок. На такой поступок меня подбил Саша: мы пошли вдвоем в ЦК, в отдел печати, где я рассказал свою историю (переписка с редактором, его приглашение и нерешительность Диомидова), и мне обещали разобраться в этом деле и помочь.

…Итак, я литсотрудник областной газеты. Уже полтора месяца. Волнение улеглось, митинги кончились, пошли будни, работа. У меня оклад восемьсот рублей (не худо для начала) и еще гонорары. И главное — можно ездить. Да, да! Сколько угодно, и даже в соседние области! За полтора месяца я побывал в трех командировках. Одна была двухдневная: в колхоз неподалеку от Ашхабада, где открылся колхозный университет культуры. Оттуда я привез двести строк для газеты и очерк для Атанияза на радио. Но пустыни я там не видел.

Второй раз поехал на запад, до Кизыл-Арвата поездом и оттуда машиной на север, в район колодцев Тоутлы и Чотур, в глубь песков. Вот тут была настоящая пустыня. Ехали на машине по такыру — ровному, как асфальт, огромному твердому полю высохшего солончака, местами в трещинах, местами белого от проступающей соли, — и вдруг на горизонте возникли тоненькие желтые гребешки. Они плавали в знойном отдалении, то исчезая, то появляясь. Это были барханы, расположенные очень далеко, но по странному оптическому обману они, казалось, выпрыгивали из-за горизонта и висели в воздухе. Первый мираж пустыни, который я видел. А через день я оказался в самой гуще гигантских сорокаметровых и совершенно голых барханов и брел по их склонам — песок был так горяч, что жег ступни сквозь подошвы моих баскетбольных кед, — вместе с маленьким отрядом мелиораторов.

Геоботаник Айна — все звали ее Аней, смуглая, белозубая туркменка в войлочной шляпе, в длинных шароварах, — учила меня искусству ходить по барханам. Мы вспоминали Москву, Аня тоже училась в Московском университете, но на шесть лет позже меня, на биофаке. Это было уже другое время, совершенно другое…

У мелиораторов испортилась рация, две недели они не читали газет и не знали, что происходит. Они непрерывно говорили о своих делах, о каких-то визирах, контурах, квартальных столбах, о степени заращенности и степени засоленности. («Черт возьми, Иван Иванович, вы эти возвышенности оконтуриваете? При картировании?») Мрачный рыжебородый геодезист показывал Ане ветки саксаула и повторял, видимо, ежедневную остроту: «Аня, скажите, это черный сексаул? Или это белый сексаул?» У всех на языке вертелось шутливое словечко «иншалла!». «Илья, вы поедете завтра в Кизыл-Арват?» — «Иншалла! Если позволит аллах…» В общем, они жили своей жизнью, своей работой. И они мне нравились. Они словно не замечали тяжелейшего быта, жары, отдаленности, консервной пищи и скверной воды, хотя и пели такую частушку: «Хорошо тому живется, кто бефстроганов жует и из нашего колодца воду тухлую не пьет!»