Студенты, стр. 60

— Ну что ж. — Он остановился в нерешительности. — Что ж…

Без стука открылась дверь, и в комнату всунулась светлая, стриженая голова Кости.

— Боря, как ты насчет партийки в ма-чжонг?

— Что? — спросил Козельский, резко повернувшись. — Во-первых, изволь научиться стучать, прежде чем…

— Есть, хорошо, — миролюбиво кивнул Костя. — А как насчет ма-чжонга?

Помолчав мгновение, Козельский проговорил с неожиданной холодной злобой:

— Никак насчет ма-чжонга. И вообще вы не партнеры, а труха! Денег у вас никогда нет, а мне еще достается за то, что я даю вам в кредит… Довольно! Хватит этой игры для дураков!

— О-о! Какие мы сердитые… — изумленно пробормотал Костя и, присвистнув, медленно закрыл дверь.

…А Вадим быстро шагал по улице, радуясь тому, что он выбрался наконец на вольный воздух, и рук его ничто не отягощает, и он может размахивать ими легко и свободно. И он шел, размахивая руками, улыбаясь вспомнившимся вдруг словам из разговора с Козельским и даже с удовольствием повторяя их вслух: «Я уж, Борис Матвеевич, как-нибудь сам справлюсь!.. Нет-с, я не люблю коньяк…»

И вообще он был доволен собой.

20

Лагоденко и Рая Волкова, как молодожены, получили комнату на первом этаже общежития. Никогда в жизни Лагоденко не принимал гостей — теперь к нему приходили гости. И Рая согревала чай на плитке и угощала гостей печеньем. Но чаще он и Рая сами приходили в общежитие к ребятам. По вечерам не хватало им заливчатого смеха Маринки, рассудительных речей Мака, острот и дурачеств Лешки Ремешкова, веселого гомона, споров до поздней ночи.

Однажды вечером Лагоденко зашел к ребятам хмурый и сосредоточенный.

В комнате было по вечернему обычаю шумно, толкотно, накурено. Рашид собирался в театр и брился, сидя на краешке стула и глядя в крошечное карманное зеркальце, где отражались намыленные скула и четверть уха. Из угла гудел бас нового жильца комнаты, поселившегося на место Лагоденко, — математика Саши Салазкина. Салазкин рассказывал какой-то анекдот, Его никто не слушал. Лесик, ставший после Лагоденко старостой комнаты, отчитывал Мака за то, что тот очинил карандаш прямо на пол. Он собирался выбросить карандаш в форточку, но, смягчившись, бросил его Маку на кровать.

— Еще раз увижу — твоей же бородой заставлю подметать! — говорил он свирепо и, заметив Лагоденко, добавил: — Мой предшественник распустил вас, понимаете! Либеральничал! А я вас возьму за жабры, без-д-дельники!

— Потом возьмешь. Слушайте! — Лагоденко сел на стул посреди комнаты. — Салазкин, прикройся на минуту. Есть дело — треба разжуваты. Сегодня днем встретил я во дворе Козельского. Вы знаете, мы с ним такие закадычные друзья, что было время — даже не здоровались. Подходит он ко мне: «Здравствуйте, товарищ Лагоденко! Можно с вами поговорить?» Пожалуйста, мол. А вижу — профессор сильно не похож на себя, то ли больной он, то ли…

Договорить он не успел, потому что с треском отворилась дверь и в комнату влетела Люся Воронкова.

— Здравствуйте еще раз! Можно войти?

— Нельзя. Я переодеваюсь, — мрачно сказал Лесик, снимая пиджак.

— Лешка, не хулигань. Я вам такие новости принесла! — и, радостно засмеявшись, Люся тут же села на чью-то койку. — Полчаса назад закончился ученый совет, и если б вы только знали, как попало Козельскому!

— Наконец-то! — сказал Лагоденко.

— Оказалось, что самые низкие показатели в эту сессию именно по его курсу, ну и Борису Матвеевичу влетело! И Крылов выступал и Иван Антонович — все против него. Насчет формализма, отрыва от этого самого… от… — Люся даже поперхнулась, так она была возбуждена и торопилась выговориться, — от современности! А Крылов сказал: вы, говорит, препарируете литературные образы, как трупы!.. Ох, Козельский прямо зеленый сидел! А потом сам выступил: говорит, обещаю перестроиться, окончательно покончу с этим формалистическим методом, и вообще каялся, божился. Мы просто все были поражены этой переменой!

— Кто это «мы»? — спросил Лагоденко насмешливо. — Может, ты тоже выступала на совете? Или ты сидела под кафедрой?

— Нет, я не сидела и даже не присутствовала, но я тоже поразилась! — стремительно, нимало не смутившись, ответила Люся. — А кроме того, назначили персональную стипендию. И назначили знаете кому? Сережке Палавину!..

— А вот это зря, — сказал Лесик. — Надо было Андрюхе дать.

— Вот уж нет! — возразила Люся. — Сережка такой ценный человек для института. Очень умно сделали.

— Чем же он ценный, ну-ка? — спросил Лагоденко, усмехнувшись.

— Ну, он отличник, такой талантливый… у него эрудиция… вообще.

— Я вам скажу: все решилось рефератом, — конфиденциально, понизив голос, сообщил Мак. — Точно. Он вылез на реферате.

— Ну что ж! Значит, за дело, верно? Все говорят, что его реферат вышел за рамки…

— А, чепуха! — махнул рукой Лагоденко. — Надо было Андрею дать. Иван Антоныч все-таки слабый человек, не мог настоять.

— А он и не настаивал. Вот новость! — сказала Люся и снова засмеялась. — Нет, Петр, ты человек субъективный, это же всем известно! А вот Андрей Сырых — он человек объективный, и я слышала, как он сам даже говорил, что Сережка у нас самый способный и больше всех достоин этой стипендии…

— Андрей говорил? Да это же тряпка, толстовец! Это же такая патологическая скромность, которая… от которой… — И Лагоденко даже сплюнул от злости. — Тоже нашла на кого сослаться!

— Ну, я вам сообщила, а вы считайте как хотите. Мое дело маленькое, — сказала Люся, вставая. — Пойду к своим. Бывайте здоровы, живите богато… Да! У вас веник освободился?

Староста комнаты сказал «да», и Люся, схватив веник, мгновенно исчезла.

— Ей на венике в самый раз… — проворчал из угла Салазкин.

Лагоденко молчал некоторое время, прежде чем продолжать прерванный рассказ о Козельском, и, хмуро глядя перед собой, постукивал пальцами по сиденью стула.

— Ну вот, хлопцы, слушайте… — наконец проговорил он машинально, все еще думая о чем-то другом. — Значит, так… Встретил я Козельского, и он будто не в себе… — Лагоденко замолчал на минуту и вдруг стукнул с досадой кулаком по колену. — Ах ты, сорока меня все же огорчила! Надеялся я, что павлина прокатят… Ну ладно! В общем, такой у нас с ним вышел разговор… «У меня, — говорит он, — сейчас большие неприятности. Я совершил ряд ошибок в своей преподавательской работе и ухожу из университета. Ошибки, говорит, того плана, в котором вы меня критиковали на собрании». Так, думаю, интересно, что дальше. «Теперь, говорит, я понял, что во многом был не прав, и особенно по отношению к студенчеству. Я, говорит, предъявлял к вам, конечно, недопустимо высокие требования. И делал главный упор на менее существенные стороны предмета… Да… Но мне кажется, говорит, что наши разногласия были здоровыми, рабочими разногласиями, которые многому научили и вас и меня и ни в коей мере не могут нас принципиально поссорить». Что-то вроде этого…

— Ну-ну! Любопытно! — проговорил Мак, подсаживаясь поближе.

— Да. «Я, говорит, вас и ваших товарищей по-прежнему уважаю и отношусь к вам по-дружески. Но теперь, говорит, я попал в затруднительное положение. В университете меня знают мало, у вас я работал дольше. Если бы вы, говорит, и несколько других, таких же авторитетных на своем факультете студентов написали несколько честных, просто объективных слов о моей работе, о научном кружке — это могло бы меня выручить». А я тогда говорю: «Позвольте, профессор, но вы же сказали, что сами уходите из университета?» — «Да, да, говорит, конечно, я ухожу сам, но, может быть, мне не придется уходить. Все зависит от обстоятельств. Меня, говорит, обвиняют, например, в низкопоклонстве. Сейчас это модное обвинение. А проще говоря, со мной сводят счеты некоторые коллеги с кафедры литературы. Но разве вы замечали за мной этот грех? Если вы помните, я всегда…» — и завелся на полчаса. Лекции цитировал, вспоминал какие-то свои статьи, высказывания, даже разговоры в коридоре. И вид у него был какой-то неуверенный, напуганный, что я… ну, просто… — Лагоденко энергично потер затылок ладонью и развел руками. — Просто даже растерялся. Ей-богу, жалко его стало!