И огонь пожирает огонь, стр. 21

Мотор жужжит, лестница опускается, и в постепенно расширяющееся отверстие проникает тусклый голубоватый свет — не от плафона, а от бра, висящего в глубине коридора — там, где он заворачивает к ванной. Раскладывается лестница за двадцать секунд. Вначале возникает кубистская картина: две плоскости, бегущие к третьей, и между ними — темные треугольники. Затем она становится сюрреалистической: в рамке отверстия появляется голова, потом плечи и длиннющая ночная рубашка с буквой «С», вышитой на груди, — она ниспадает до самой земли, оставляя открытыми лишь пальцы с бледно-розовыми ногтями, возле которых опускается последняя ступенька. Обычно, как только лестница достигает земли, в механизме, работающем беззвучно, раздается легкое металлическое дребезжание. Вот и теперь, верная себе, металлически задребезжала деталь.

— Вы спуститесь? — спрашивает Мария.

— Вы подниметесь? — спрашивает Мануэль.

* * *

Всю ночь люк остается распахнутым, и сделано это вовсе не на случай тревоги — о нем просто забыли.

Мануэль спустился к Марии, взял ее на руки, отнес в комнату для гостей. Если у него чуть и подгибались ноги, то не от тяжести, а от волнения, от воспоминаний о «Марте» из благотворительного общества. Наивность иной раз проявляется совсем неожиданно, а по простоте и открытости Мануэлю было до Марии далеко. Она никогда не принадлежала к тем девушкам, которые уступают постепенно — долго ходят с мальчиками, взявшись за руки, потом позволяют расстегнуть пуговицы на кофточке и в конце концов сдаются. Но недружелюбие судьбы подстегивает решимость. Возле кровати Мария выпрямляется и чуть приподнимает плечи, круглящиеся под узкими бретельками, что держат широкий батистовый колокол, внутри которого спрятано ее тело.

— Брат Лоренцо не явился на свидание… — шепчет она. — Ничего не поделаешь: обойдемся без него. Я дарю вам то, в чем не могу больше себе отказывать.

Хотя в ее тоне нет ни капли торжественности, сравнение с веронскими влюбленными, к которому она прибегает уже во второй раз, и обручальное кольцо сестры, по-прежнему надетое на палец, говорят о том, что для нее это сакраментальная ночь. Она быстро сдергивает через голову длинную рубашку, и та падает на пол, а вслед за ней падает пижама Мануэля, тесемку которой Мария развязывает сама. Обнаженная девушка стоит и смотрит на обнаженного мужчину.

И оба улыбаются, открывая друг друга: он — обнаружив, что она так чудесно, так женственно сложена, она — видя перед собой этого мускулистого, волосатого зверя. Наивность берет в них верх, они перестают смущаться: он — своей боевой оснащенности, она — того, что сдает оборону и готова крикнуть осаждающим: «Двери города открыты!» И тем не менее обоим не хватает слов, не хватает раскованности движений, и Мария первой опускается на постель. Вот они уже лежат рядом. Вот поворачиваются друг к другу. И Адам и Ева, в который уже раз, свершают то, что им предопределено. Первое «ты» рождается на устах Марии:

— Ты делаешь мне больно.

Она больше не повторит этого. Люди неверно судят о природе огня, который хранят весталки: он горит в них самих. Благодать нисходит на Марию, почти мгновенно; она из стороны в сторону вертит головой на подушке, до конца используя тот редкий дар, которым с первого же раза природа одарила ее в любви; наслаждение властно заполняет все ее существо, и в этом хорале для двух голосов голос Марии звучит на диво полнозвучно.

— Довольно! — наконец говорит она.

В жизни каждой женщины бывает час, когда она предстает в виде maja desnuda [13] и редко выглядит идеальной, и Мануэль, очнувшись, еще раз оглядывает это крепко сбитое, покрытое веснушками, но поразительно юное тело, не отмеченное ни складками, ни жиром, ни воспоминаниями. Потом взгляд Мануэля добирается до лица, где блестят два зеленых глаза и влажные губы, чуть приоткрытые над полоской белоснежных мелких зубов. Волосы солнечным ореолом разметались, рассыпались, лучатся на подушке, озаряя всю комнату. И обоих захлестывает волна нового чувства — волна нежности.

XIV

Оливье, как и каждое утро, встал рано, чтобы успеть закинуть удочки с первыми лучами солнца. Вернулся он с пустыми руками, но сильно проголодавшись. В доме все еще спали. Положив спиннинг и сачок, который так и не коснулся воды, он облокотился на балюстраду галереи, построенной из грубо обструганных стволов.

— Сельма! — тихо позвал он.

Стеклянная дверь, выходившая на террасу, была наполовину отворена, но в комнате шевелился лишь кусок занавески с бахромой. Жаль! Природа иногда подтрунивает над нами. И Оливье пожалел, что не взял с собой фотоаппарата. Когда-то скопление грозовых туч в небе над Кореей, отдаленно напоминавшее скорбящего Христа, принесло целое состояние одному фотографу: американские журналы просто передрались из-за снимка. А сейчас, прямо напротив Оливье, поднимался огромный красный диск, перепоясанный по центру длинным, идеально белым облачком. Диск этот был словно бы насажен на верхушку кипариса, и все в целом представляло собой великолепное панно запрещенной здесь ныне символики! Солнце и хунта, точно сговорившись, перечеркивали восток.

— Сельма! — чуть громче позвал Оливье.

Запрокинув голову, слегка сожалея о том, что вот уже три дня из города нет вестей, не решаясь признаться себе самому, что патрон, должно быть, столкнулся с серьезными трудностями, Оливье смотрел на синюю чашу, по которой плыли другие облака — белые комочки с золотистыми краями, с темными пятнами, похожие на картофелины, с которых ветер снимает кожуру. Вот и все, что осталось от вчерашней пелены туч, пролившихся ночным дождем, о котором можно судить по сверкающим листьям, по темнеющей гальке да по светлым пятнам сухой земли под деревьями, где голуби раскручивают свои нескончаемые рулады. Даже над озером стлалась дымка, словно тонкое шерстяное покрывало, прорезанное остриями тростников, из-под которого взлетали наискось стаи розовоклювых уток. Было еще прохладно. Утренняя хрусткость воздуха взламывалась криком птиц, прорежалась зелеными яблоками, висевшими на деревьях.

— Сельма!

На сей раз в ответ прозвучало счастливое мурлыканье только что проснувшейся женщины. И почти тотчас на пороге появилась тень в лиловой ночной рубашке, из которой торчали две покрытые гусиной кожей голые руки.

— Вик еще спит, — сообщила Сельма, облокачиваясь на перила рядом с Оливье. — Ну и хорошо. А то ему уже не с кем играть.

— Они боятся, — отозвался Оливье.

Сам пейзаж подтверждал это. Если вид со стороны озера напоминал Канаду с ее затерянными среди деревьев шале из грубо обструганной ели и сохранял свою первозданную прелесть для туриста, которому посчастливилось сюда забрести, то со стороны деревни все точно вымерло. Господин Мерсье охотно предоставлял сотрудникам свой «сарай», и Легарно хорошо знали соседнее селение с его дымными домишками и полуголой, говорливой, легко приручаемой, даже порою назойливой детворой. Когда Легарно впервые приехали сюда два года назад, в деревне был праздник. Только что разделили землю большого поместья по соседству, и крестьяне, забыв прежние ссоры и дрязги, не обращая внимания на мелкие подлости бывшего хозяина, уже, казалось, плотно обосновались на собственной земле, уже вросли в нее, как свечи в торт.

Теперь ничего этого не было и в помине. Мощный трактор вспахивал поле, ничуть не заботясь о том, где чей участок; границу между ними окончательно стирала вторая машина, снабженная многолемешным плугом, который проводил километровые борозды. Управляющий объезжал поля на серой в яблоках лошади; его сопровождали два пеших помощника с охотничьими ружьями через плечо. Неопределенного возраста женщина с обвислой грудью искоса поглядывала на них, склонившись над мотыгой. Чуть дальше с десяток занятых прополкой крестьян при приближении начальства немедленно застывали, наклоняя в знак приветствия голову.

вернуться

13

Махи обнаженной (исп.).