Американская история, стр. 30

Я действительно физически ощущала, что люблю его, но любовь эта, подобно всему, что окружало меня, была не резкой, а смягченной. Она тоже стала частью наркотического мира и поэтому была не только признанием, не только выражением моей бессильной неподвижности, но и видом божественной медитации. Я давно знала, что чувствую через мозг, через голову, но в какой-то момент именно мой мозг терял соединение с сознанием — сознание выходило за пределы его структуры, дезинтегрировалось и растекалось по поверхности моего невесомого мира, создавая новую, почти материальную субстанцию.

Я не знала, как долго продолжалось наше кружение, вернее, мне казалось, что оно продолжалось бесконечность. И, хотя я догадывалась последней все еще работающей во мне, отвечающей за реальность системой, что какая-то жизнь все-таки существовала до того момента, как Марк приблизил ко мне свои глаза, я не пыталась перевести напрямую неземную вечность в примитивное земное времяисчисление.

Останавливались мы скорее не оттого, что кончали, а оттого, что наш полет требовал больших затрат и чувственной, и, наверное, физической энергии, и поэтому мы останавливались, изнуренные, еще нездешние, тяжело дышащие в мокроте сбившейся под нами простыни. Я не зпаю точно, кончала ли я в процессе, думаю, что да, хотя это было неважно, даже нежелательно, так как сбивало концентрацию, отвлекало сознание.

Вообще, мое отношение к оргазму, всегда сдержанное, стало почти враждебным, как к чему-то, что ломает, останавливает процесс любви, и я старалась не обращать на него, насколько могла, внимания, не отвлекаться от того огромного, что происходит во мне, ради этой суетной частности, когда он все же возникал сам по себе как обыкновенная физиологическая потребность. Я никогда не понимала, почему к нему надо стремиться, а, наоборот, не сторониться, ведь именно он нивелирует и сводит на нет все острейшие чувства и тончайшие эмоции.

Общепринятое представление, что оргазм является сутью секса, как и возведенное в фетиш стремление к нему, казались мне примитивным упрощением самой сути физиологической любви. В конечном итоге это всего лишь сокращение определенной мышцы, сокращение, которым можно научиться управлять искусственно, как можно научиться управлять любой мышцей. А разве сама любовь с ее нервной тончайшей изощренностью, с ее фантасмагориями, с гипнотизирующими запахами и звуками, с мутящей, заволакивающей чувственностью, подключающая все самые неразгаданные, божественно непостижимые системы организма и, не ограничиваясь ими, достигающая неземного достояния человека — души, — разве такая любовь сводится к сокращению какой-то мышцы?! Неужели суть секса, суть любви, которую я пытаюсь выразить словами и бессильна, как и не смог это сделать никто до меня, неужели эта суть находит свое вульгарное объяснение в простейшем физиологическом процессе, легко объясняемом на школьном уровне?!

Марк конечно же кончал, что являлось для его физиологии логическим завершением любви, хотя, как я в конце концов поняла, кончал он не для того, чтобы улететь еще дальше, а просто, чтобы завершить процесс естественным образом, когда он чувствовал или считал, что его пора завершить.

Все это привело меня к парадоксальной мысли, что мужчины кончают тогда, когда им сознательно или подсознательно больше не хочется заниматься любовью, используя этот прием как извинительный выход из ситуации, из которой другого извинительного выхода для них нет. Мысль поразила меня, я-то раньше была уверена, как и все остальные, что чем круче кипение страсти, тем быстрее мужчина достигает, так сказать, любовного извержения. А все оказалось наоборот — чем приятнее для него непосредственный процесс, тем дольше он будет стремиться в нем находиться. Ну, и обратное, конечно, тоже верно — любое ощущение дискомфорта в постели будет вызывать у мужчины желание поскорее из нее выбраться, что естественно приводит к скорому завершению акта любви.

Я поделилась своим наблюдением с Катькой, но та только фыркнула в ответ, сказав что-то особенно язвительное, вроде: «Не зря тебя психологии учат», и я подумала, что мое понимание не может распространяться на всех, и вообще, наверное, общее правило отсутствует, так как у всех все происходит по-разному. Впрочем, подумала я, тот факт, что мое замечание, как и любое замечание о жизни, верно лишь частично, не делает его менее ценным.

Тогда же я поняла и то, что секс — это вообще не про половые органы и даже не про эрогенные зоны; они только дежурные форпосты, прикрывающие собой внутреннюю многопластовую сложность. Или их лучше сравнить со скупым выходом золотоносной породы наружу, на поверхность, выходом, только подсказывающим, что там внутри, под землей заложена сложно извивающаяся жила. Они — лишь скудная связка, соединяющая поверхностные признаки с глубинным богатством, лишь зыбкая гарантия его, никак, впрочем, его не подменяющая.

Именно глубинное и есть основа физической любви, и неподдельное искусство связано с умением трогать не поверхностные, пускай чувствительные части тела, а удаленные, недоступные обычно участки души, сознания, нервной чувственности, умением всколыхнуть фантазию, создавая из них общее сверхпроводимое поле.

Этим талантом, талантом любви, безусловно, обладал Марк. Я помню, как однажды, уже поздно ночью, не то в пятницу, не то в субботу, вернувшись откуда-то, оба немного пьяные, и, находясь весь вечер в возбужденном ожидании возвращения, мы сразу бросились в постель и осознали себя в нашей квартире, только когда начало светать. Именно тогда я сказала Марку о его любовном даровании. Он довольно улыбнулся — понятно, ему было приятно — и согласился, что, конечно, как и всем другим, заниматься любовью можно талантливо и, как и во всем другом, талант может быть врожденным, а может быть привнесенным.

— То есть, — сказал Марк, — как и всему другому, человека можно любви научить. Но, — продолжил он, как мне показалось, уже про что-то другое, — всегда приятно найти человека с природным талантом, который, если потом потребуется, несложно развить. — Он помолчал, а потом добавил: — Видишь, все в жизни подчиняется одинаковым законам, и любовь в том числе.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Впрочем, секс не был основной составляющей моей новой жизни с Марком. Изменения касались всей ее сути и стали основой глобального слома общего стиля существования — во всех его устоях — и построения принципиально нового стиля с новым бытом, с новыми целями, с заново рождающимися привычками. Однажды я сказала Катьке, что изменилось общее кружево жизни,ответив таким туманным образом на ее провокационное: «Ну как оно, вообще-то?»

Надо сказать, что секс являлся скорее выпаданием из общего напряженного ритма, чем частью его. Я училась как проклятая, изучая в полтора раза больше предметов, чем остальные студенты и чем максимум разрешалось (Марк связался с кем-то, и мне разрешили). Три ночи в неделю я работала в интернате, поглядывая своим, как правило, сонным оком, чтобы в целом тихие его обитатели ничего такого не натворили, в основном с собой.

Вообще это были милые, приятные люди, знающие о своих проблемах, давно принявшие их и смирившиеся с ними, живущие приспособленной к болезни жизнью. И лишь иногда, когда болезнь в ком-то из них поворачивалась неуязвимой для лекарств стороной, они могли совершить нечто неконтролируемое, иногда безумное, отчего я каждый раз приходила в ужас и к чему так и не смогла привыкнуть. Как правило, это было связано с попыткой самоубийства, но, так как попытка совершалась не в самом осознанном состоянии и соответственно не была ни хорошо продумана, ни исполнена, все заканчивалось безумным количеством крови, от которой я с непривычки каждый раз чуть не впадала в истерику, сдерживая себя лишь мыслью об экстремальности ситуации. Иногда все обходилось тяжелым обмороком от превышенной, но не смертельной дозы принятых лекарств. В любом случае каждый раз была «скорая», специальные врачи, и суицидного больного отправляли в больницу, впрочем иногда оставляя за ним его комнату. Через два или три дня — я уже знала, что раньше бесполезно, — я шла в больницу навестить своего подопечного и находила его пришедшим в себя, притихшим и растерянным, подавленным не столько своей страшной попыткой, сколько очередным осознанием своей тяжелой болезни, которая опять, вот так неожиданно проявилась.