Уральские сказы — III, стр. 11

Если вызываемый соглашался «поддержать компанию», то шли в ближайший кабак и там после первых стаканов затевалась драка. Если согласия не было, начинались разговоры: «гнушаешься», «зазнался» и так далее, что также кончалось дракой.

Нужно сказать, что все-таки это были не избиения, а драки. Как бы ни была пьяна толпа, она всегда старалась вызвать на первый удар и полностью не наваливалась, а фигурировала в качестве свидетелей, которые вмешивались в случае надобности в драку, но не иначе, как подыскав благовидный предлог: «Ты дерись, а меня не задевай. Меня толкаешь? Получи!»

В отношении драк с приказными, сколько помню, вызовы к кабаку не применялись. Приказных старались поймать в месте их сборища: на какой-нибудь вечеринке, на свадьбе и также старались «довести».

Так как приказные тоже были пьяны, то это легко удавалось, и драка происходила «в полное удовольствие», кончаясь иной раз серьезным членовредительством. При этом победа неизбежно оставалась на стороне рабочих, которые имели неисчерпаемый резерв в случае, если начинали дело маленькой группой.

Особенной остротой отличались столкновения рабочих с приказными во время маевок. Маевки эти справлялись в Сысертском округе с давнего времени. От отца я слыхал, что его дед — рабочий Полевского медеплавильного завода — был убит во время маевки за Гумешевским рудником каким-то заводским сержантом, которого рабочие тоже убили, втоптав в тинистый берег речушки, за что потом жестоко поплатились. Это было не менее как девяносто лет тому назад.

В конце семидесятых и в первой половине восьмидесятых годов маевки в Сысерти все еще не имели характера революционного рабочего праздника, но постоянные столкновения рабочих с приказными были показательны.

Так как заводские драки имели определенное направление против не в меру усердных заводских служак, то этими драками усиленно интересовалось начальство. Всегда старалось узнать — кто зачинщик? Этих зачинщиков держали на учете, но крутые меры к ним не всегда применяли. Начальство само их побаивалось, так как большинство зачинщиков было из таких рабочих, которым оставалось терять очень немного.

Иногда эти «зачинщики» доходили до «смертоубийства». Их судили и ссылали. Некоторым удавалось бежать, и их старательно укрывали по заводам.

В пору моего детства наиболее ярким из таких каторжан был Агапыч [17].

Он в одной из заводских драк пырнул ножом какого-то маленького заводского начальника и пошел за это в Сибирь. Оттуда не один раз уходил и иногда годами жил в Сысерти и других заводах округа. В удаленных от центра улицах ему можно было жить в открытую и даже иногда «погулять в кабаке», когда там не было большого стечения народа.

Рабочие относились к нему, как к своему лучшему товарищу, заводское начальство и полиция побаивались «отпетого» человека.

У нас, помню, Агапыч бывал не один раз. Мать по этому случаю «гоношила пельмешки», а я получал от отца наряд «слетать» к Парушке, к Изюминке или к Зимовскому, судя по тому, в котором из кабаков нашей улицы в то время кредитовался отец.

Больше одной бутылки, сколько помню, не пили, а это для двоих, «крепких на вино» людей было пустяком.

Разговоры велись самые неинтересные для меня, и я даже удивлялся, как это Агапыч — знаменитый заводский разбойник — мог разговаривать о сдаче кусков, о браковке железа, о ценах на зубленье напильников. Еще более расхолаживало меня, когда этот белобрысый человек с необыкновенно длинными руками начинал жаловаться на свою жизнь.

— Не могу я, Данилыч, без дела. Ну, кормят меня, поят — спасибо. А вот дела никто дать не может. А без дела как? Вот и живешь по-волчьи. Бродишь с места на место.

О Сибири, о своем побеге Агапыч не рассказывал. Сибирь и каторга им определялись одним словом: «тоскляво».

Тоска по родному месту гнала Агапыча в Сысерть, где он и бродил от приятеля к приятелю, служа пугалом заводскому начальству и «громоотводом» в случае «расчетов по мелочам», о чем речь идет дальше.

Когда окончательно исчез с заводского горизонта этот истомившийся по работе заводской разбойник, точно не помню, но в большой драке по случаю приезда жены владельца заводов он «работал» с исключительным остервенением, и у многих из заводской «шоши» остались неизгладимые воспоминания о прикосновении его костлявого огромного кулака.

«Агапыч урезал» — почти всегда значило: искалечил.

«Расчеты по мелочишкам»

Начало зимнего вечера. Мать только что окончила «управляться» с коровой и зажгла огонь. Окна по заводскому обычаю закрыты ставнями.

Слышится осторожный стук. Мать и бабушка тревожно переглядываются. Одна подходит к окошку и кричит через двойные рамы:

— Кто, крешшеной?

— Отвори, Петровна. Поговорить надо. По голосу слышно, что это соседка, по уличной кличке Сануха Турыжиха.

Бабушка все же еще раз спрашивает:

— Сануха, ты?

Мать поспешно идет во двор, и вскоре обе входят в избу.

Сануха, видимо, чем-то взволнована и начинает шептаться с матерью и бабушкой.

Меня отгоняют, но я слышу повторяющиеся слова: кольцо, царь, письмо. Любопытство возбуждено до крайности, но мать и бабушка выпроваживают меня в горенку. Мать даже зажигает там огонь и дает мне «смотреть картинки» — любимую книгу «Луч».

Однако картинки на этот раз меня не привлекают, и я в дверную щель слежу за тем, что делается в кухне.

Сануха из-под шали вытаскивает какую-то смятую бумажонку, сует матери и шепчет: «Вот прочитай-ка, Семеновна».

Мать у меня по улице слывет грамотейкой.

Она развертывает бумажку и начинает шопотом разбирать слово за словом.

Сначала идут ругательства, которые, однако, мать, к моему удивлению, прочитывает без пропусков, и, строгая ко всяким «цамарским» словам, бабушка на этот раз слушает без возмущения.

Дальше начинаются угрозы: «переломать ноги, разбить башку, ссадить в домну».

Женщины в ужасе. Забывают обо мне и уже говорят полным голосом.

Из разговоров узнаю, что письмо вытащено Санухой из воротного кольца у дома заводского надзирателя — по прозвищу «Царь».

— Ходила вечером за водой и увидала — в кольце что-то белеется. Думала — платок, а оказалось письмо. Из любопытства вытащила письмо, и теперь получилось трудное положение. Нести обратно — можно попасться, а не снести — значит огневить тех, кто писал письмо.

Все трое оживленно обсуждают, как быть, и попутно делают догадки: кто это писал. Оказывается, сделать это мог чуть не каждый грамотный рабочий, так как Царь всякому насолил. Кончается тем, что бабушка решает: «В железянку бросить — и делу конец. Ежели получит, лучше не будет, а ежели накроют, так это — собака — и заслужил».

И письмо летит в железную печку, которая с начала вечера топится.

Сануха, получив напутствие: «Чтобы ни гугу! молчок об этом деле!», уходит. Мать с бабушкой продолжают разговаривать о письме.

Гудит вечерний свисток. Вскоре по ставню два резких отчетливых удара: отец пришел. Мать, не спрашивая, бежит отворять калитку.

Пока отец раздевается и отмывается, ему рассказывают о письме.

Отец матерно ругается по адресу Санухи: «Колоколо ведь!» — и садится за стол. Через некоторое время он, однако, вполне одобряет решение сжечь письмо.

— Ладно и так. Нечего упреждать-то. Сторожиться будет. А накрыть давно пора. Этакую собаку жалеть не будем. Нашелся бы только добрый человек.

И «добрые люди» находились, хотя и не часто. Разыскать их не удавалось, так как каждый рабочий и мелкий служащий, если даже подозревали его, старались не подвести других.

Расправа обыкновенно производилась зимой по вечерам, в то время когда заводской администрации приходилось являться на завод к ночной смене. Шли по гудку — в шесть часов вечера, когда зимой уже темно. Старались выходить с попутчиками — рабочими, чтобы иметь поддержку или по крайней мере свидетелей.

Порядок был уже установившийся. Свидетели разбегались, потом являлись на фабрику и, выждав время у входа, вбегали, запыхавшись, и докладывали по начальству, что вот-де такого-то бьют. Дело обыкновенно к тому времени было кончено. Каждый об этом знал, но тем не менее все, кому можно было из работающей смены и поголовно все успевшие прийти в ночную смену, бросались «спасать».

вернуться

17

Громов