Встань и иди, стр. 43

Но что это за крики? Что во мне бунтует? «Больше не видеть его? Больше не видеть его? Нет! Нет! Если я ему не нужна, то он нужен мне. Пусть уходит Паскаль, пусть уходит Люк и даже Клод — тем хуже! Пусть уходит Катрин — тем лучше! Только не он». Дева безумная восстает против девы благоразумной. Она вопит: хватит с меня твоей гордыни. Я ничего не получила от жизни. Эта гордыня отвергла то немногое, что жизнь могла мне дать. И если ты хочешь смириться, начни с того, что умерь ее. Начни смеяться ей в лицо. Потому что пора наконец признаться себе: ты влюблена, девочка моя. Влюблена, ты! Как ты издевалась над Миландром, который втюрился в тебя, некогда здоровую, веселую девчонку, подругу его детства, и до сих пор не в силах отрешиться от этого чувства! Как ты издевалась над любовью, которая со временем становилась все более смехотворной, но о которой Миландр по крайней мере умел молчать! Оказывается, это все, на что ты была способна! Нечего сказать, прелестное открытие в тот момент, когда твоя простыня вот-вот превратится в саван, когда претендентка на излияние чувств — развалина, которая теряет сгнившие пальцы и мочится через зонд! Разве это не достаточно смешно? Если мы не пожелали верного Миландра с его веснушками, мы могли бы остановить свой выбор на благочестивом Паскале, в конце концов достаточно преуспевшем, достаточно респектабельном. Но мы предпочли Сержа — подонка, негодяя, мошенника… Есть чем гордиться! Напевай, напевай же, ведь ты обожаешь напевать и всегда умеешь найти подходящий к случаю куплет: «Он мне нравится такой, как есть, хоть пороков у него не счесть!..»

— Тетя! Мосье Рош!

Голова моя качается, заставляя колыхаться инертную массу тела и подкладной круг, в котором плещется вода. Мои щеки горят, я дышу с присвистом и в отчаянии кричу:

— Тетя! Мосье Рош!

— Тебе плохо, малыш? Вызвать Ренего? Матильда уже здесь, стоит, скрестив руки под огромной бесформенной грудью; ее три подбородка вошли один в другой, веки непрерывно хлопают, как крылья колибри. Она на цыпочках подошла к железной кровати и рассматривает меня с ужасом — таким же явным, как, наверное, и раздирающая меня ярость. Пусть она успокоится! Я ничего ей не скажу. Никто и никогда ничего об этой истории не узнает. И я не упаду в обморок. Я даже не разревусь перед ней и тем более перед папашей Рок о, который держит свою шахматную доску двумя руками на уровне шеи — так, что кажется, будто он подает мне на подносе свою голову.

— Мне стало скучно, — говорю я.

Матильда, которой свойственно ничего не знать и обо всем догадываться, ничего не предпринимать и все принимать, не допытывается. Она качает шиньоном, показывая, что ее не проведешь.

— Мне осталось напечатать еще двадцать страниц, — усталым голосом говорит она. — Сыграй с господином Роко.

* * *

Передышка. Матильда выключила приемник. Папаша Роко бесшумно расставляет фигуры на шахматной доске. Меня обволакивает и успокаивает тишина, едва нарушаемая далекими гудками машин, сворачивающих к мосту Шарантон.

— Твой ход. Пойдешь ферзевой пешкой, как обычно? — спрашивает наконец старик и тут же добавляет, касаясь мясистого утолщения на конце шестого, не имеющего имени пальца, который он предпочитает указательному: — А ты затосковала!

В самом деле, один из моих глаз не послушался меня и пустил огромную слезу, которая медленно катится вдоль носа. Краснея, я смотрю на доску.

— Да, пешка d4. Но скажите, мосье Рош…

Роко передвигает белую пешку за меня и черную — за себя. Он поднимает свой заостренный нос и трясет морщинистыми складками на шее.

— Тебя что-нибудь гложет?

Тем хуже! Без введения, без обиняков я задаю ему глупый вопрос:

— Скажите, почему к Нуйи я отношусь лучше, чем к Беллорже?

Он растерянно мигает. Его лицо разглаживается и собирается в складки, выражая одновременно удовлетворение и беспокойство, удовольствие оттого, что ему оказано доверие, и боязнь ответить что-нибудь невпопад. Он бормочет сквозь зубы:

— Относишься лучше… Относишься лучше… Это не то слово. Но в общем могу тебе сказать. Паскаль принес тебе удовлетворение, а Серж — волнение. А поскольку ты, сама того не зная, женщина, как никто другой… Послушай, что это еще такое?

Меня подводит и второй глаз.

34

Моим глазам недолго осталось меня подводить. Я позабочусь о том, чтобы положить конец этой комедии. Молчать — еще не все: рот может ничего не говорить, но лицо — не всегда. Мое решение принято. Я размышляла над ним всю ночь и вырвала его у себя с боем. Мне пришлось бороться с несколькими Констанциями: с влюбленной, испускавшей трогательные вздохи, усердно заставлявшей сердце биться с перебоями; со щепетильной, считавшей, что такое отречение (как сказал бы Паскаль) скорее является дезертирством; щеголихой, которая охотно изобразила бы перед людьми красивую агонию, чтобы они почтительно вспоминали о ней, об ее предсмертной икоте.

Я сломила сопротивление всех трех. Ни печальных жалоб, ни бравурной арии, ни похоронного марша. Чего бы мне это ни стоило (а это стоит мне дорого!), я должна исчезнуть, снова стать для всех них тем, кем была на следующий день после купания в Марне, — незнакомой больной. Впрочем, все вынуждает меня к этому. Утром к нам зашла соседка. Потом родственники из провинции, приехавшие для участия в садоводческой выставке, «воспользовались случаем» меня проведать.

Наконец, консьержка поднялась к нам разузнать, что и как. И все они, не скупясь на слюнявые ободрения, многозначительно и открыто таращили на меня глаза. Матильда и та почувствовала себя смущенной. Предлог лучше не придумаешь, и воспользоваться им было очень легко.

— Долго еще будет идти эта процессия? — крикнула я Матильде. — Сомневаюсь, чтобы на меня было очень приятно смотреть. Все вы думаете: «Лучше б уж она умерла, чем жить такой жизнью». Я сама девчонкой ляпнула подобное у изголовья бабушки. Это не жалость, можешь быть уверена! Это страх. Словно девушка, окончательно превратившаяся в тень, угрожает всему человечеству. Они меня раздражают. Скажи им, что мне очень худо, и я не могу их принимать.

— А твоим друзьям?.. — пробормотала Матильда оторопев.

— Всем без исключения!

* * *

Этой меры предосторожности оказалось мало. Мне все время звонят. Прежде всего Паскаль, который объявляет:

— Я должен съездить в Сет. Послезавтра там посвящают в сан мою приятельницу, соученицу по факультету; она станет первой женщиной-пастором во Франции. В последний момент она попросила меня быть одним из тех семерых, которые в соответствии с нашим обрядом протянут над ней руку. Но…

Ну конечно, «но»! Полузакрыв веки, прижав голову к трубке, я представляю себе этого доброго Паскаля, сидящего в своем плетеном кресле и подсчитывающего на пальцах левой руки оставшиеся мне дни жизни, а на пальцах правой — дни, потребные на эту поездку. Скажем грубо:

— Вы боитесь, что я отдам концы до вашего возвращения? Поезжайте, Паскаль. Мой катафалк подождет.

Клод вешает трубку. Но ему придется вернуться к телефону трижды. Мадемуазель Кальен, а потом Катрин спрашивают, что нового. Обе они прячут свое беспокойство за каким-нибудь ничтожным предлогом для звонка.

— Как, по-вашему, можно мне позировать Люку в костюме нимфы? — спрашивает Катрин.

— Что вы думаете об организации благотворительного праздника? — со всей серьезностью осведомляется мадемуазель Кальен.

Я даю им свое благословение. Да, конечно, хорошо. В остальном пускай руководствуются здравым смыслом. Это не по моей — уже не по моей, да и никогда не было по моей части. Но нимфа… Тем хуже, если она голая! Но благотворительный праздник… Тем хуже, если он будет смертельно скучным! Я пытаюсь притвориться, что сплю! Увы! Звонит Серж, у которого тоже есть прекрасный предлог меня потревожить.

— Я укатываю в Монако отделывать бар. Не удивляйся, если не увидишь меня с недельку… Как у тебя дела?