Встань и иди, стр. 33

«Ты не плачь, Мари, не грусти…» Моя левая рука была ребенком, которого я учила писать. Выводимые ею палочки еще могли сойти. Но корявые, неровные буквы оставляли желать лучшего, в особенности буквы не из прямых линий. Я начинала снова и снова. А, Б, В, Г… Чтобы немного себя подбодрить, я принялась выводить фамилии или имена друзей. Печатными буквами. Прописью. Заглавными буквами всех размеров, украшая их кляксами, странными завитками… и комментариями. Л-Ю-К. Мое «Ю» было похоже на «Н» и «С». Люк — не очень подходящее ему имя. Он «парень не люкс», как сказал Серж. Кстати, Нуйи! Н-У-Й-И… На этот раз «Н» похоже на «Ю». Нуйи начинается с упрямого «ну», а заканчивается многообещающим «и». Идеальное соответствие! Что касается имени П-А-С-К-А-Л-Ь… то невозможно шутить с таким красивым именем. Мне удались все семь букв, кроме «С», которое похоже на «О». Агнец Паскаль! Божий агнец, куда же вы ушли блеять свои псалмы?

* * *

Бедняга пел отходную.

С дневной почтой мне принесли письмо. Тонкий убористый почерк со всеми знаками препинания, аккуратные переносы и поля — я сразу поняла, от кого оно. Возвращение или прощание? Я быстро пробежала ровные строчки, извещавшие: «Не сердитесь за мое молчание. Во время праздников я был крайне занят. Я уже собирался навестить вас, когда получил телеграмму: моя мама умирала от приступа уремии. Я незамедлительно отправился в Майен, где, как я, кажется, говорил вам, мама уединенно жила в небольшом имении нашей семьи. Агония длилась десять дней, во время которых я не покидал больную. Мы похоронили ее вчера, и вот почему я позволяю себе сегодня вечером написать вам. Я вернусь ночным поездом». Следовала подпись — разборчивая, прямая, без росчерка. В букву «П» был вправлен крестик. Для него он означал символ веры. Для меня — лишнюю закорючку. Паскаль плюс еще нечто оправдывающее его существование. А внизу стояла карандашная приписка:

«Это письмо было при мне, когда, направляясь на почту, я оступился на лестнице Монпарнаса. Я поднялся двадцатью пятью ступеньками ниже с двумя переломанными ребрами. Лежу в Кошене».

Значит, Паскаль не умолк, Паскаль не отступник. ОВП не совсем умерло. Четыре раза я с волнением перечитывала письмо. «Радуйся, детка! Радуйся! Ты должна радоваться. Это еще не конец. Все начинается снова». Конечно, конечно, все всегда начинается снова. Я это знала. Тем не менее моя радость оставалась сдержанной, скептической. Если можно так выразиться, пастеризованной. Короче говоря, я была довольна. Он ко мне возвращался. Он. Спокойный Паскаль. Тот, кто меньше всех во мне нуждался. Ах! Если бы мне посчастливилось увидеть на конверте криво, второпях наклеенную марку, ужасные нажимы пера! Или тонкие царапинки мушиных лапок по надушенной веленевой бумаге. Десять писем Паскаля за одно от Нуйи. Пять писем Паскаля за одно от Катрин! Конечно, такая реакция не очень-то лестна для господина священника. Но зачем ему обижаться? Смотри Евангелие от Луки, глава XV, стих 7…, если я не ошибаюсь. Поторопимся бросить ему такое утешение — пусть хоть это уподобляет меня хору серафимов.

25

По зрелом размышлении эти поломанные ребра — да простит меня Паскаль! — дают мне прекрасный предлог. Я терпеливо готовила почву.

— Скажи, тетечка, ты ассигнуешь мне деньги на такси? Ты поедешь со мной в четверг после обеда в Кошен, навестить Паскаля? Да нет, нет, я прекрасно могу, и, знаешь, мне очень этого хочется.

— Ты сошла с ума! — негодующе ответила Матильда. На этот раз добиться ее согласия приступом мне не удалось: пришлось вести осаду три дня.

— Но ведь теперь тебе требуется два провожатых, — в конце концов ответила она.

Я тут же ухватилась левой рукой за угол стола, потом за круглую ручку двери и, наконец, за железную спинку кровати: обычный маневр, позволяющий мне передвигать кресло на колесиках и без посторонней помощи добираться до телефона. Звать Люка я не собиралась. Люк не будет в числе приглашенных. Я хочу его немного проучить — он недавно расстался со своим декоратором. К тому же его присутствие нежелательно: он слишком легко начинает ревновать.

Я остановила свой выбор на Нуйи. Что это — предельное неблагоразумие или проявление смелости, — покажет будущее. Зачем брать такси? Лучше позвонить Сержу как ни в чем не бывало, словно мы виделись накануне. И ни словом не намекать на историю с Даненом. Никакого прощения. Лучше вообще не высказываться на этот счет. А еще лучше полностью забыть об этом деле. Надо лишь непринужденно попросить его об услуге, в какой он не сможет отказать. Нуйи из тех субъектов, которым плевать, если их считают подонками, но которые ни за что не согласятся прослыть хамами. Около полудня есть надежда застать его дома.

Нуйи в самом деле оказался у себя. Узнав мой голос, он, кажется, немного смутился.

— Это… это ты?

— Ну да! Это я, старик. Ты извини меня… Последнее время я так расклеилась, что никак не могла послать тебе весточку. Знаешь, я становлюсь кандидатом на роль женщины-обрубка. С лапами все кончено. То с одной рукой было никуда, а теперь и вторая не лучше. Стоит только глянуть на физии моих лекарей, и относительно будущего — полная ясность.

Шутливый тон. В стиле Сержа. Новый принцип: с каждым говорить на его языке. Под конец трагически небрежное понижение голоса.

— Шутки в сторону, вот я и размотала почти всю катушку. Собственно, поэтому-то я тебе и звоню: ищу добровольного перевозчика — сегодня в виде исключения мне требуется машина и шофер, который не возражает выступить в роли санитара. Чтобы меня транспортировать, требуется два человека, по одному с каждого бока. Матильде без помощника уже не управиться. Поскольку Миландр сейчас мною совершенно не занимается, не можешь ли ты…

— Скажите! Миландр тебя забросил! Какими же более умными делами он занят, этот трепач?

И Серж тут же начал картавить: «Хорошо, хорошо». Он даже не спросил, сколько времени потребует моя вылазка. И куда я его повезу. Более плечистый, чем всегда. Некрасивый. И все-таки красивый. Не знаю. И какое это может иметь значение. Я считала, что он для меня потерян; наверное, поэтому я не обращала внимания на его внешность. Кажется, раньше я не замечала ни свежей кожи его чисто выбритых щек, ни сильной шеи. А ведь правда, Серж молод, я и не отдавала себе в этом отчета. На нем слишком синий костюм, слишком светлый галстук, слишком дорогая рубашка. Он напускает на себя страшную важность. На каждом повороте провожает руль обеими руками, плечами, грудью; подолгу нажимает на гудок, который от его имени ревет: «Посторонись, идет моя шестицилиндровая!» Зрачок в уголке глаза, улыбка в уголке рта. Все это придает ему мальчишеский вид. Его «бьюик» уже мчится на полной скорости вдоль зоопарка, когда он открывает рот:

— К делу. Куда прикажете доставить мадемуазель?

Матильда, продавливающая переднее сиденье рядом с Нуйи, обеспокоенно поворачивает к нему свой подбородок; при этом ее отвислые щеки дрожат, как студень. Подает голос неподвижная масса, занимающая все заднее сиденье и погребенная под тремя одеялами вопреки задорной весне, которая волнует уток на озере Домениль и заставляет лопаться клейкие почки каштанов.

— Маршрут не из веселых. Мы все понемногу разваливаемся на части, мой бедный старик. Сначала поедем в Труссо, в двух шагах отсюда, проведать Клода. Там мы не будем засиживаться, чтобы поспеть в Кошен до конца приемного часа. Паскаль нас не ждет. Он будет в восторге.

— Что? — ревет Нуйи, резко нажав на педаль тормоза.

Я не шевелюсь, избегая его взгляда, который ищет мои глаза в зеркале. «Бьюик» снова пускается в путь, теперь уже направляемый короткими, нервными, прерывистыми толчками руля. «Чертовка! Она меня провела», — наверное, думает он. Но уже не может отступить, не попав в некрасивое положение. А ну, попробуй отказаться навестить однокашника, лежащего на больничной койке. Откажи в этом несчастной калеке, которая, видите ли, занимается болячками других, в то время как сама уже стоит одной ногой в могиле! Я прищелкиваю языком и уточняю: