Встань и иди, стр. 10

Я взглянула на нее с благодарностью за то, что она не добавила: «Я прошу, чтобы вы сделали это в виде пробы. Надо же мне знать, можете ли вы справиться с таким делом». После трехсекундного размышления я придумала методу, которую впоследствии всегда можно будет усовершенствовать: «Найти опору с левой стороны — будь то стена, стол, стул и палка. Поставить ребенка справа от себя. Взять его за плечо и наклониться влево, чтобы поддерживать его и в то же время использовать как противовес».

С ребенком все сошло хорошо. Опыт удался. Разумеется, такая парочка передвигалась без особого изящества, и испугавшаяся было мадам Дюга могла бы и не заявлять с улыбкой: «У нее очень ловко получается!» Что же она воображала? Что я тут же растянусь? Я уходила вне себя от бешенства.

* * *

Первая фраза малыша отнюдь не улучшила моего настроения.

— А ты тоже каека, — сказал он в тот момент, когда я отпустила калитку сквера.

Он произнес «каека» вместо «калека», но это сути дела не меняло. И все же я была ему признательна: «Этот простачок хотел сказать мне что-нибудь приятное. Ноги из ваты и ноги кривоваты — оба из семейства уродцев. Он чувствует, что это нас как-то сближает». Я поцеловала его — не без труда, потому что пришлось наклониться, а такое гимнастическое упражнение могло повалить нас наземь. Затем мы поплелись дальше — медленно, с утиной грацией. Я с удовольствием прочитала надпись на обелиске, воздвигнутом в честь сапера Анри-Франсуа, который «вывернул взрыватель из часового механизма, приготовленного для взрыва 1100 тонн боеприпасов, оставленных неприятелем, и тем самым предотвратил угрожавшую коммуне катастрофу». Этот памятник не портил садика, где я так часто играла девчонкой. Я вновь обретала его скамьи из белого цемента, квадратный фонтан, хитроумные таблички на газонах, на которых вместо «Воспрещается» значилось: «Находится под охраной общественности». Наедине с этим ребенком, переступавшим только благодаря мне, я вновь обретала также и уверенность. Но один эпизод чуть было не свел на нет всю затею. Когда мы, ковыляя, шли по направлению к набережной Марны, два школьника, бежавшие вприпрыжку по аллеям, остановились прямо за нашей спиной, и младший, толкнув приятеля в бок, крикнул:

— Эй! Гляди-ка, мать колченогая, а сын кривоногий. Ну и потеха!

Дрожь пробежала по моему телу, я устремилась к ближайшей скамейке и перевела дух лишь тогда, когда замаскировалась в сидячей позе, в которой мы оба, и Клод и я, казались такими же, как другие люди. Теперь мне все стало понятно: «Так вот в чем дело! Вот почему я колебалась. Я боялась, что этот малыш будет еще больше привлекать ко мне внимание». И тут же я возмутилась: «Я его стыжусь. Значит, я стыжусь себя». Пять минут спустя я уже смеялась: «Неужто, Констанция, ты стала страдать излишней чувствительностью? Чтобы излечиться от этого недуга, лучше всего переболеть им. Трепещи, старушка, потому что я сыграю с тобой еще одну из моих шуток».

Потом я прижала Клода к себе и принялась напевать:

«Ты не плачь, Мари…» Но я отчаянно гундосила и чихала на каждом припеве. Как только я вернулась домой, Матильда принялась стряхивать термометр. В самом деле, я вся дрожала. У меня начался жар.

6

Застегивая ночную рубашку, я наблюдаю за Козлом, сиречь за доктором Ренего. С тех времен, когда он, бывало, каждую неделю усаживался за ломберный столик перед папиной лысиной, Ренего изрядно поседел. Все такой же ворчливый, такой же сквернослов, он насвистывает в бородку, укладывая инструменты, царапает рецепт, проклинает свою самописку и вдруг, призвав в свидетели Матильду, разражается тирадой:

— На ее грипп мне плевать! Ментол, банки — и делу конец. Но я спрашиваю вас, как может человек с таким наслаждением пакостить самому себе? Вот уже третий или четвертый раз я встречаю эту девицу на улице, под дождем, с палочкой в руке. Ковыляет, храбрый портняжка! А когда она едет в коляске, то чуть ли не обгоняет такси. Бьюсь об заклад, что она даже не носит корсета. А уж о том, чтобы дрыхнуть по двенадцать часов в сутки, конечно, и речи быть не может. Не доведи бог, талия пострадает!

Матильда трясет пучком, бурно с ним соглашаясь.

— А вы знаете, доктор, что она еще придумала?.. Похоже, скоро мы будем присматривать за больным ребенком.

— Гм? — буркнул Ренего.

— Да, да, — продолжает Матильда, хватая его за пуговицу пиджака. — Мы теперь занимаемся важными делами. Вот уже с месяц. После визита мадемуазель Кальен… Между прочим, кому-кому, а ей-то я выскажу все, что о ней думаю. Просишь ее помочь девочке и чем-нибудь занять от скуки…

— …а она заставляет ее надрываться!

Ренего посмеивается, но, спохватившись, бормочет себе под нос: «В некотором отношении…», потом с разъяренным видом выбрасывает вперед козлиную бородку, потому что я подмигиваю ему как сообщнику.

— Побольше глупостей, моя цыпочка, и мы посмотрим, как пропадет зазря славная работенка, которую удалось проделать моим коллегам над твоим девятым позвонком. Ты-то ничегошеньки в этом не смыслишь, но тебе чертовски повезло, что ты не только выкарабкалась, но даже опять заковыляла на своих лапках.

Ренего запускает палец в нос, потом тычет им в мою сторону. Простодушная, невозмутимая пай-девочка, я ужасно убедительно натягиваю на себя простыню.

— Надеяться на лучшее тебе не приходится. Но ты должна опасаться худшего. Веди себя со своим спинным мозгом очень дипломатично. Спинной мозг, перенесший такие манипуляции, как твой, остается крайне чувствительным. Мне совсем не нравятся ни твои головные боли, ни скованность, которую ты ощущаешь последнее время в руках.

— Никаких ротаторов, — постановляет Матильда. — Никаких пишущих машинок.

Ренего осматривается и продолжает ворчать:

— Невеселая у тебя комната! И как только ты можешь тут жить?

А сам, наверно, припоминает детскую на набережной Альфор. Та комната была побогаче, но тоже пустая, куклы туда не допускались. Он пришел тогда лечить от воспаления среднего уха девчонку, которая сочла вопросом чести перенести прокол, не издав ни малейшего «ой», а потом имела нахальство сказать ему «спасибо, доктор!», произнеся эти слова с важностью инфанты.

— Я ухожу, — закончил он. — Постарайся доставлять нам поменьше тревог. У меня нет ни малейшего желания видеть тебя опять на надувном матраце и ежедневно являться к тебе, чтобы вставлять зонд в мочевой пузырь.

Ступай себе мекать подальше, противный козел! Тебе не удалось меня запугать, так ты застыдил. Я опускаю глаза. И на краткий миг опять вспоминаю — к счастью, не очень отчетливо — то страшное время, когда чувствовала себя разрезанной на две части и жила лишь половиной своего тела, ничего не зная о второй, отвратительно и скверно пахнувшей. Вооружившись губками и коробочками с тальком, сиделки брезгливо склонялись над нею. Снова стать такой… нет, нет!

Но доктор уже ушел, его шаги на лестнице становились все тише. Матильда сменила пластинку:

— Ну и медведь! Не волнуйся, деточка, вот увидишь, не пройдет и недели, как ты выздоровеешь.

Я снова открываю глаза. Матильда старается прочесть рецепт, держа его в вытянутой руке, так как становится дальнозоркой. Я перебираю пальцами по простыне. Восемь и четыре — будет двенадцать. Встреча состоится четырнадцатого. Клод придет двадцатого. Все хорошо.

7

Хотя мое правое плечо без всяких видимых причин начало распухать, восьмого я уже поднялась с постели. А еще через день я впервые вышла на улицу, поддерживаемая ворчащей Матильдой с одной стороны и сияющим Миландром — с другой. Одиннадцатого я снова уселась на табурет перед пишущей машинкой. Матильда не могла мне помешать: она заразилась от меня гриппом и, лежа в кровати, тщетно пыталась протестовать.

Впрочем, я не могла считаться с мнением моей тети потому, что меня ждали неотложные дела. В это самое утро пришло письмо от некоего Андре Кармели, бывшего ученика лицея Жан-Жака Руссо. В списке приглашенных он не числился, и Миландр его совершенно не помнил. По-видимому, его известил кто-нибудь из других соучеников, с которыми он поддерживал знакомство. Так или иначе, его письмо было весьма деловым. Он указывал на то обстоятельство, что встреча, проходящая в таком кафе, где нет банкетного зала, сопряжена со множеством неудобств; что по воскресеньям терраса переполнена посетителями, что говорить будет невозможно, вероятно, даже трудно будет узнать друг друга в толпе. Он предлагал собраться в задней комнате его книжного магазина на бульваре Сен-Жермен, где мы сможем удобно расположиться и спокойно поговорить. «Двое товарищей, — добавлял он, не указывая имен, — дали свое согласие». Эта инициатива, неожиданно проявленная другим, на несколько минут сильно меня обеспокоила. Но в конечном счете они правы — я не обладала никакими полномочиями, чтобы решить иначе: это была их встреча, а не моя. Кроме того, хотя я интересовалась ею, еще не зная толком почему, но я вовсе не задумывалась над ее последствиями — в тот момент главной моей заботой было «осаждать» тетю, чтобы она согласилась принять Клода. Я послала Люка на бульвар Сен-Жермен в разведку. Отправившись без особого воодушевления, он вернулся в полном восторге. В магазине и примыкающей к нему комнате Кармели развесил картины. Люк, работы которого отвергали все картинные галереи, уже заговорил о выставке. За два часа он стал самым фанатичным сторонником «сближения бывших соучеников». Разумеется, и самым своекорыстным, но кто этим не грешит? И многого ли добьешься от людей, которые относятся к делу по-другому? Разве и я не преследовала свою цель, пусть сама еще не понимая какую? Ручейки, слившись воедино, заставляют работать большие мельницы. Я предоставила Филину петь его новую песню и самому составить оповещение, уточняющее место встречи.