Убийца во мне, стр. 35

22

Если бы я знал, что тот адвокат, друг Ротмана, дружище Билли Уолкер, задерживается на Востоке и не может вернуться, я, возможно, чувствовал бы себя по-другому. Я, возможно, распсиховался бы. Хотя, думаю, вряд ли. У меня было ощущение, что я с нарастающей скоростью качусь вниз по желобу, который ведет меня именно туда, где мне суждено быть. Скорость и без того немаленькая – так зачем суетиться и бежать бегом, ускоряя события? В этом нет ни капли смысла, а я, как вы знаете, не совершаю бессмысленных поступков. Вы это знаете или скоро узнаете.

Первый день и первую ночь я провел в одной из «тихих» камер, но на следующее утро они перевели меня в «холодильник», туда, где я – где умер Джонни Папас. Они...

Как так получилось? Они имеют на это право. Они «большие шишки» и имеют право на многое, а ты – песчинка и имеешь право покоряться. Они не регистрируют тебя. Никто не знает, где ты. У тебя нет никого снаружи, кто помог бы тебе выбраться отсюда. Это противозаконно, но я давно понял, что чаще всего закон нарушается в окрестностях здания суда.

Да, они имеют на это право.

Итак, первый день и первую ночь я провел в «тихой» камере, и большую часть времени я потратил на то, чтобы обмануть себя. Я все еще не мог смириться с правдой и пытался вести себя так, будто все можно исправить. Вы же знаете эти детские игры?

Вы совершили что-то плохое и думаете, что если я сделаю это и это, то все исправлю. Если я сосчитаю от тысячи до нуля тройками или прочту стихотворение на «поросячьей латыни», стараясь при этом дотянуться большим пальцем ноги до мизинца, все будет хорошо.

Я играл в такие игры и в своем воображении совершал невозможное. Я без остановки шел от Сентрал-сити до Сан-Анджело. Я смазывал маслом трубу, которая шла над рекой, и скакал по ней на одной ножке с закрытыми глазами и тяжеленным камнем на шее. Я задыхался и обливался потом. Я стирал ноги на шоссе в Сан-Анджело, камень больно бил меня по груди, мотаясь из стороны в сторону и пытаясь спихнуть меня в реку. Но в конечном итоге я побеждал. Только сейчас... сейчас мне придется пройти более серьезное испытание.

Потом они перевели меня в «холодильник», где умер Джонни Папас, и вскоре я понял, почему они поместили меня туда не сразу. Им пришлось сначала немного поработать. Не знаю, как они устроили этот фокус, только вот пустой патрон для лампочки на потолке играл в нем не последнюю роль.

Я лежал на нарах и готовился взобраться без рук на водонапорную башню, когда вдруг услышал голос Джонни:

«Привет, люди добрые. Мне здесь очень хорошо, жаль, что вас тут нет. До встречи».

Да, это был Джонни с его манерой говорить. Я подскочил и начал оглядываться по сторонам. Голос зазвучал снова:

«Привет, люди добрые. Мне здесь очень хорошо, жаль, что вас тут нет. До встречи».

Он повторял и повторял эти слова с перерывом секунд в пятнадцать. Как только у меня появилась пара минут на то, чтобы подумать, я понял, в чем дело. Это была звукозапись. Джонни послал ее своим родителям, когда ездил на ярмарку в Даллас. Он упоминал о ней, когда рассказывал мне о своей поездке, а я запомнил, потому что я любил Джонни. Он упоминал о ней, когда извинялся за то, что не послал весточку мне. Тогда он проиграл все деньги на какой-то игре вроде рулетки и вынужден был автостопом добираться до Сентрал-сити.

«Привет, люди добрые...»

Интересно, подумал я, что они наплели греку, – он не дал бы им эту запись, если бы знал, для чего она им. Он знал, как я относился к Джонни и как Джонни относился ко мне.

Они крутили и крутили эту запись, начиная с пяти утра и заканчивая почти в полночь, – я не мог точно определить время, так как они отобрали у меня часы. Запись продолжала звучать, даже когда мне дважды в день приносили еду.

Я лежал и слушал ее или сидел и слушал. Иногда, вспоминая, что нужно походить, я вставал и ходил по камере. Я притворялся, будто эта запись действует мне на нервы, хотя на самом деле ничего такого не было. С какой стати ей действовать мне на нервы? Просто я хотел, чтобы они думали обратное и не выключали ее. Наверное, у меня здорово получалось – они крутили эту запись в течение первых трех дней и половины четвертого. А потом перестали. Очевидно, пленка протерлась.

В камере воцарилась тишина, которую нарушали только заводские гудки.

Они, естественно, забрали у меня сигары и спички, и в первый день я дергался, думая, что мне хочется курить. Да, именно думая, потому что на самом деле мне не хотелось. Я курил сигары уже около... гм... одиннадцати лет, с тех пор как на мой восемнадцатый день рождения отец сказал, что я становлюсь мужчиной и поэтому он надеется, что буду вести себя соответственно и курить сигары, а не шляться по городу с сигаретой в зубах. С тех пор я курил сигары, никогда не признаваясь себе в том, что они мне не нравятся. Теперь же я мог признаться в этом. Вынужден был и признался.

Когда жизнь достигает критической точки, мировосприятие человека сужается. Здорово сказано, а? Я мог бы так говорить всегда, если бы хотел.Человек освобождается от иллюзий и начинает вплотную заниматься своими насущными проблемами. Я мог бы так говорить всегда.

С того дня, когда меня заперли в камере, никто не бил меня и даже не пытался допрашивать. Абсолютно никто. А я пытался убедить себя в том, что это добрый знак. У них нет никаких улик; я их разозлил, и они сунули меня в «холодильник» – точно так же они поступали с другими. Скоро они остынут и выпустят меня, или дружище Билли Уолкер надавит на них, и им придется выпустить меня... вот что я говорил себе, и это имело смысл. Все мои доводы всегда имеют смысл. Только это были те доводы, которые приводишь, когда стоишь на вершине скалы, а не болтаешься на веревке, сорвавшись.

Они не пытались выбить из меня правду по двум причинам. Во-первых, они были уверены, что к добру это не приведет. Нельзя наступить на больную мозоль тому, у кого отрезаны ноги. Во-вторых – вторая причина заключалась в том, что им это не требовалось.

У них былаулика.

У них была улика с самого начала.

Почему же они не предъявили ее мне? Ну, на это тоже были некоторые причины. Первая: они сомневались в том, что это именно улика, так как сомневались в том, причастен ли я. Я сбил их со следа Джонни Па-пасом. Вторая: они не моглииспользовать ее – улика была не в лучшей своей форме.

Теперь же они не сомневались в том, что это дело моих рук, однако еще не до конца понимали, зачем я это сделал. Улику можно будет использовать еще нескоро. Наверняка они намерены держать меня до тех пор, пока улика не будет готова предстать передо мной. Конвей преисполнен решимости заполучить меня, а они зашли слишком далеко, чтобы отступать.

Я вспомнил тот день, когда мы с Бобом Мейплзом ездили в Форт-Уорт. Конвей не пригласил нас поехать с ним и дал поручения сразу, как только мы вышли из самолета. Вы поняли? Разве не ясно? Именно тогда он раскрыл передо мной свои карты.

Потом Боб вернулся в гостиницу. Он был очень расстроен, кажется, тем, что ему сказал или приказал сделать Конвей. Он ничего мне не рассказал, говорил только о том, что давно знает меня, что я был отличным парнем, что... Ну что, опять не поняли?

Я пропустил это мимо, потому что должен был. Я не мог позволить себе посмотреть фактам в лицо. Но правду, думаю, я знал.

Потом я на поезде привез Боба домой. Он был в стельку пьян и разозлился на меня за какую-то дурацкую шутку Он вдруг заговорил резким тоном и намекнул на то, как мне следует поступить. Он сказал, – что же он сказал? – а, вот: «Светлее всего – перед темнотой».

Он был зол и пьян, поэтому и проболтался. Только он был страшно многословен – я-то нос задрал, а не следовало бы. Конечно, он был прав, однако, думаю, он немного исказил свои слова. Он хотел, чтобы они звучали саркастически, а в них звучала правда. Во всяком случае, мне так показалось.