Воскресение, стр. 61

– И что этого народа нынче в город валит – страсть, – сказал он, поворачиваясь на козлах и указывая Нехлюдову на артель деревенских рабочих с пилами, топорами, полушубками и мешками за плечами, шедших им навстречу.

– Разве больше, чем в прежние года? – спросил Нехлюдов.

– Куда! Нынче так набиваются во все места, что беда. Хозяева швыряются народом, как щепками. Везде полно.

– Отчего же это так?

– Размножилось. Деваться некуда.

– Так что же, что размножилось? Отчего же не остаются в деревне?

– Нечего в деревне делать. Земли нет.

Нехлюдов испытывал то, что бывает с ушибленным местом. Кажется, что, как нарочно, ударяешься все больным местом, а кажется это только потому, что только удары по больному месту заметны.

«Неужели везде то же самое?» – подумал он и стал расспрашивать извозчика о том, сколько в их деревне земли, и сколько у самого извозчика земли, и зачем он живет в городе.

– Земли у нас, барин, десятина на душу. Держим мы на три души, – охотно разговорился извозчик. – У меня дома отец, брат, другой в солдатах. Они управляются. Да управляться-то нечего. И то брат хотел в Москву уйти.

– А нельзя нанять земли?

– Где нынче нанять? Господишки, какие были, размотали свою. Купцы всю к рукам прибрали. У них не укупишь, – сами работают. У нас француз владеет, у прежнего барина купил. Не сдает – да и шабаш.

– Какой француз?

– Дюфар француз, может, слыхали. Он в большом театре на ахтерок парики делает. Дело хорошее, ну и нажился. У нашей барышни купил все имение. Теперь он нами владеет. Как хочет, так и ездит на нас. Спасибо, сам человек хороший. Только жена у него из русских, – такая-то собака, что не приведи Бог. Грабит народ. Беда. Ну, вот и тюрьма. Вам куда, к подъезду? Не пущают, я чай.

XIII

С замиранием сердца и ужасом перед мыслью о том, в каком состоянии он нынче найдет Маслову, и той тайной, которая была для него и в ней, и в том соединении людей, которое было в остроге, позвонил Нехлюдов у главного входа и у вышедшего к нему надзирателя спросил про Маслову. Надзиратель справился и сказал, что она в больнице. Нехлюдов пошел в больницу. Добродушный старичок, больничный сторож, тотчас же впустил его и, узнав, кого ему нужно было видеть, направился в детское отделение.

Молодой доктор, весь пропитанный карболовой кислотой, вышел к Нехлюдову в коридор и строго спросил его, что ему нужно. Доктор этот делал всякие послабления арестантам и потому постоянно входил в неприятные столкновения с начальством тюрьмы и даже с старшим доктором. Опасаясь того, чтобы Нехлюдов не потребовал от него чего-нибудь незаконного, и, кроме того, желая показать, что он ни для каких лиц не делает исключений, он притворился сердитым.

– Здесь нет женщин – детские палаты, – сказал он.

– Я знаю, но здесь есть переведенная из тюрьмы сиделка-служанка.

– Да, есть тут две. Так что же вам угодно?

– Я близко стою к одной из них, к Масловой, – сказал Нехлюдов, – и вот желал бы видеть ее: я еду в Петербург для подачи кассационной жалобы по ее делу. И хотел передать вот это. Это только фотографическая карточка, – сказал Нехлюдов, вынимая из кармана конверт.

– Что ж, это можно, – сказал доктор, смягчившись, и, обратившись к старушке в белом фартуке, сказал, чтобы она позвала сиделку-арестантку Маслову. – Не хотите ли присесть, хоть пройти в приемную?

– Благодарю вас, – сказал Нехлюдов и, пользуясь благоприятной для себя переменой в докторе, спросил его о том, как довольны Масловой в больнице.

– Ничего, работает недурно, принимая во внимание условия, в которых она была, – сказал доктор. – Впрочем, вот и она.

Из одной двери вышла старушка-сиделка и за нею Маслова. Она была в белом фартуке на полосатом платье; на голове была косынка, скрывавшая волосы. Увидав Нехлюдова, она вспыхнула, остановилась как бы в нерешительности, а потом нахмурилась и, опустив глаза, быстрыми шагами направилась к нему по полосушке коридора. Подошед к Нехлюдову, она хотела не подать руки, потом подала и еще больше покраснела. Нехлюдов не видал ее после того разговора, в котором она извинялась за свою горячность, и он теперь ожидал ее найти такою же, как тогда. Но нынче она была совсем другая, в выражении лица ее было что-то новое: сдержанное, застенчивое и, как показалось Нехлюдову, недоброжелательное к нему. Он сказал ей то же, что сказал доктору, – что едет в Петербург, и передал ей конверт с фотографией, которую он привез из Панова.

– Это я нашел в Панове, давнишняя фотография, может быть, вам приятно. Возьмите.

Она, приподняв черные брови, удивленно взглянула на него своими раскосыми глазами, как бы спрашивая, зачем это, и молча взяла конверт и положила его за фартук.

– Я видел там тетку вашу, – сказал Нехлюдов.

– Видели? – сказала она равнодушно.

– Хорошо ли вам здесь? – спросил Нехлюдов.

– Ничего, хорошо, – сказала она.

– Не слишком трудно?

– Нет, ничего. Я не привыкла еще.

– Я за вас очень рад. Все лучше, чем там.

– Чем где там? – сказала она, и лицо ее залилось румянцем.

– Там, в остроге, – поспешил сказать Нехлюдов.

– Чем же лучше? – спросила она.

– Я думаю, люди здесь лучше. Нет таких, какие там.

– Там много хороших, – сказала она.

– Об Меньшовых я хлопотал и надеюсь, что их освободят, – сказал Нехлюдов.

– Это дай Бог, такая старушка чудесная, – сказала она, повторяя свое определение старушки, и слегка улыбнулась.

– Я нынче еду в Петербург. Дело ваше будет слушаться скоро, и я надеюсь, что решение отменят.

– Отменят, не отменят, теперь все равно, – сказала она.

– Отчего: теперь?

– Так, – сказала она, мельком вопросительно взглянув ему в лицо.

Нехлюдов понял это слово и этот взгляд так, что она хочет знать, держится ли он своего решения или принял ее отказ и изменил его.

– Не знаю, отчего для вас все равно, – сказал он. – Но для меня действительно все равно: оправдают вас или нет. Я во всяком случае готов сделать, что говорил, – сказал он решительно.

Она подняла голову, и черные косящие глаза остановились и на его лице, и мимо него, и все лицо ее просияло радостью. Но она сказала совсем не то, что говорили ее глаза.

– Это вы напрасно говорите, – сказала она.

– Я говорю, чтобы вы знали.

– Про это все сказано, и говорить нечего, – сказала она, с трудом удерживая улыбку.

В палате что-то зашумели. Послышался детский плач.

– Меня зовут, кажется, – сказала она, беспокойно оглядываясь.

– Ну, так прощайте, – сказал он.

Она сделала вид, что не заметила протянутую руку, и, не пожав ее, повернулась и, стараясь скрыть свое торжество, быстрыми шагами ушла по полосушкам коридора.

«Что в ней происходит? Как она думает? Как она чувствует? Хочет ли она испытать меня или действительно не может простить? Не может она сказать всего, что думает и чувствует, или не хочет? Смягчилась ли она или озлобилась?» – спрашивал себя Нехлюдов и никак не мог ответить себе. Одно он знал – это то, что она изменилась и в ней шла важная для ее души перемена, и эта перемена соединяла его не только с нею, но и с тем, во имя кого совершалась эта перемена. И это-то соединение приводило его в радостно-возбужденное и умиленное состояние.

Вернувшись в палату, где стояло восемь детских кроваток, Маслова стала по приказанию сестры перестилать постель и, слишком далеко перегнувшись с простыней, поскользнулась и чуть не упала. Выздоравливающий, обвязанный по шее, смотревший на нее мальчик засмеялся, и Маслова не могла уже больше удерживаться и, присев на кровать, закатилась громким и таким заразительным смехом, что несколько детей тоже расхохотались, а сестра сердито крикнула на нее:

– Что гогочешь? Думаешь, что ты там, где была! Иди за порциями.

Маслова замолчала и, взяв посуду, пошла, куда ее посылали, но, переглянувшись с обвязанным мальчиком, которому запрещено было смеяться, опять фыркнула. Несколько раз в продолжение дня, как только она оставалась одна, Маслова выдвигала карточку из конверта и любовалась ею; но только вечером после дежурства, оставшись одна в комнате, где они спали вдвоем с сиделкой, Маслова совсем вынула из конверта фотографию и долго неподвижно, лаская глазами всякую подробность и лиц, и одежд, и ступенек балкона, и кустов, на фоне которых вышли изображенные лица его, и ее, и тетушек, смотрела на выцветшую пожелтевшую карточку и не могла налюбоваться в особенности собою, своим молодым, красивым лицом с вьющимися вокруг лба волосами. Она так загляделась, что не заметила, как ее товарка-сиделка вошла в комнату.