Воскресение, стр. 30

– Ведь я знаю, все это – вино; вот я завтра скажу смотрителю, он вас проберет. Я слышу – пахнет, – говорила надзирательница. – Смотрите, уберите все, а то плохо будет, – разбирать вас некогда. По местам, и молчать.

Но молчание долго еще не установилось. Долго еще женщины бранились, рассказывали друг другу, как началось и кто виноват. Наконец надзиратель и надзирательница ушли, и женщины стали затихать и укладываться. Старушка стала перед иконой и начала молиться.

– Собрались две каторжные, – вдруг хриплым голосом заговорила рыжая с другого конца нар, сопровождая каждое слово до странности изощренными ругательствами.

– Мотри, как бы тебе еще не влетело, – тотчас ответила Кораблева, присоединив такие же ругательства. И обе затихли.

– Только бы не помешали мне, я бы тебе бельма-то повыдрала… – опять заговорила рыжая, и опять не заставил себя ждать такой же ответ Кораблихи.

Опять промежуток молчания подольше, и опять ругательства. Промежутки становились все длиннее и длиннее, и наконец все совсем затихло.

Все лежали, некоторые захрапели, только старушка, всегда долго молившаяся, все еще клала поклоны перед иконой, а дочь дьячка, как только надзирательница ушла, встала и опять начала ходить взад и вперед по камере.

Не спала Маслова и все думала о том, что она каторжная, – и уж ее два раза назвали так: назвала Бочкова и назвала рыжая, – и не могла привыкнуть к этой мысли. Кораблева, лежавшая к ней спиной, повернулась.

– Вот не думала, не гадала, – тихо сказала Маслова. – Другие что делают – и ничего, а я ни за что страдать должна.

– Не тужи, девка. И в Сибири люди живут. А ты и там не пропадешь, – утешала ее Кораблева.

– Знаю, что не пропаду, да все-таки обидно. Не такую бы мне судьбу надо, как я привыкла к хорошей жизни.

– Против Бога не пойдешь, – со вздохом проговорила Кораблева, – против него не пойдешь.

– Знаю, тетенька, а все трудно.

Они помолчали.

– Слышишь? Распустеха-то, – проговорила Кораблева, обращая внимание Масловой на странные звуки, слышавшиеся с другой стороны нар.

Звуки эти были сдержанные рыдания рыжей женщины. Рыжая плакала о том, что ее сейчас обругали, прибили и не дали ей вина, которого ей так хотелось. Плакала она и о том, что она во всей жизни своей ничего не видала, кроме ругательств, насмешек, оскорблений и побоев. Хотела она утешиться, вспомнив свою первую любовь к фабричному, Федьке Молодёнкову, но, вспомнив эту любовь, она вспомнила и то, как кончилась эта любовь. Кончилась эта любовь тем, что этот Молодёнков в пьяном виде, для шутки, мазнул ее купоросом по самому чувствительному месту и потом хохотал с товарищами, глядя на то, как она корчилась от боли. Она вспомнила это, и ей стало жалко себя, и, думая, что никто не слышит ее, она заплакала, и плакала, как дети, стеная и сопя носом и глотая соленые слезы.

– Жалко ее, – сказала Маслова.

– Известно, жалко, а не лезь.

XXXIII

Первое чувство, испытанное Нехлюдовым на другой день, когда он проснулся, было сознание того, что с ним что-то случилось, и прежде даже чем он вспомнил, что случилось, он знал уже, что случилось что-то важное и хорошее. «Катюша, суд». Да, и надо перестать лгать и сказать всю правду. И как удивительное совпадение в это самое утро пришло наконец то давно ожидаемое письмо от Марьи Васильевны, жены предводителя, то самое письмо, которое ему теперь было особенно нужно. Она давала ему полную свободу, желала счастья в предполагаемой им женитьбе.

– Женитьба! – проговорил он иронически. – Как я теперь далек от этого!

И он вспомнил свое вчерашнее намерение все сказать ее мужу, покаяться перед ним и выразить готовность на всякое удовлетворение. Но нынче утром это показалось ему не так легко, как вчера. «И потом зачем делать несчастным человека, если он не знает? Если он спросит, да, я скажу ему. Но нарочно идти говорить ему? Нет, это не нужно».

Так же трудно показалось нынче утром сказать всю правду Мисси. Опять нельзя было начинать говорить, – это было бы оскорбительно. Неизбежно должно было оставаться, как и во многих житейских отношениях, нечто подразумеваемое. Одно он решил нынче утром: он не будет ездить к ним и скажет правду, если спросят его.

Но зато в отношениях с Катюшей не должно было оставаться ничего недоговоренного.

«Поеду в тюрьму, скажу ей, буду просить ее простить меня. И если нужно, да, если нужно, женюсь на ней», – думал он.

Эта мысль о том, чтобы ради нравственного удовлетворения пожертвовать всем и жениться на ней, нынче утром особенно умиляла его.

Давно он не встречал дня с такой энергией. Вошедшей к нему Аграфене Петровне он тотчас же с решительностью, которой он сам не ожидал от себя, объявил, что не нуждается более в этой квартире и в ее услугах. Молчаливым соглашением было установлено, что он держит эту большую и дорогую квартиру для того, чтобы в ней жениться. Сдача квартиры, стало быть, имела особенное значение. Аграфена Петровна удивленно посмотрела на него.

– Очень благодарю вас, Аграфена Петровна, за все заботы обо мне, но мне теперь не нужна такая большая квартира и вся прислуга. Если же вы хотите помочь мне, то будьте так добры распорядиться вещами, убрать их покамест, как это делалось при мама. А Наташа приедет, она распорядится. (Наташа была сестра Нехлюдова.)

Аграфена Петровна покачала головой.

– Как же распорядиться? Ведь понадобятся же, – сказала она.

– Нет, не понадобятся, Аграфена Петровна, наверное не понадобятся, – сказал Нехлюдов, отвечая на то, что выражало ее покачиванье головой. – Скажите, пожалуйста, и Корнею, что жалованье я ему отдам вперед за два месяца, но что мне не нужно его.

– Напрасно, Дмитрий Иванович, вы так делаете, – выговорила она. – Ну, за границу поедете, все-таки понадобится помещение.

– Вы не то думаете, Аграфена Петровна. Я за границу не поеду; если поеду, то совсем в другое место.

Он вдруг багрово покраснел.

«Да, надо сказать ей, – подумал он, – нечего умалчивать, а надо все всем сказать».

– Со мной случилось очень странное и важное дело вчера. Вы помните Катюшу у тетушки Марьи Ивановны?

– Как же, я ее шить учила.

– Ну, так вот вчера в суде эту Катюшу судили, и я был присяжным.

– Ах, Боже мой, какая жалость! – сказала Аграфена Петровна. – В чем же она судилась?

– В убийстве, и все это сделал я.

– Как же это вы могли сделать? Это очень странно вы говорите, – сказала Аграфена Петровна, и в старых глазах ее зажглись игривые огоньки.

Она знала историю с Катюшей.

– Да, я всему причиной. И вот это изменило все мои планы.

– Какая же от этого может для вас быть перемена? – сдерживая улыбку, сказала Аграфена Петровна.

– А та, что если я причиной того, что она пошла по этому пути, то я же и должен сделать, что могу, чтобы помочь ей.

– Это ваша добрая воля, только вины вашей тут особенной нет. Со всеми бывает, и если с рассудком, то все это заглаживается и забывается, и живут, – сказала Аграфена Петровна строго и серьезно, – и вам это на свой счет брать не к чему. Я и прежде слышала, что она сбилась с пути, так кто же этому виноват?

– Я виноват. А потому и хочу исправить.

– Ну, уж это трудно исправить.

– Это мое дело. А если вы про себя думаете, то то€, что мама желала…

– Я про себя не думаю. Я покойницей так облагодетельствована, что ничего не желаю. Меня Лизанька зовет (это была ее замужняя племянница), я к ней и поеду, когда не нужна буду. Только вы напрасно принимаете это к сердцу, со всеми это бывает.

– Ну, я не так думаю. И все-таки прошу вас, помогите мне сдать квартиру и вещи убрать. И не сердитесь на меня. Я вам очень, очень благодарен за все.

Удивительное дело: с тех пор как Нехлюдов понял, что дурен и противен он сам себе, с тех пор другие перестали быть противны ему; напротив, он чувствовал и к Аграфене Петровне и к Корнею ласковое и уважительное чувство. Ему хотелось покаяться и перед Корнеем, но вид Корнея был так внушительно-почтителен, что он не решился этого сделать.