Мир Стругацких. Полдень и Полночь (сборник), стр. 51

Я, чувствуя себя дурак дураком, начинаю излагать прекрасно известные нам обоим вещи. Он перебивает, переспрашивает, не даёт договорить. А правда ли, что Вандерхузе, напоровшись в джунглях на оголодавшего тахорга, спросил его «не пора ли, как вы полагаете, отобедать?» А писал ли я когда-нибудь Комову и отвечает ли он на письма, или это выше, видите ли, его достоинства их читать? А так ли, что Майка сейчас работает на Гиганде?

– Нет, не так, – теперь прерываю его я. – Она работает на Земле, в Музее Внеземных Культур. Мы с ней говорили недавно.

– Точно? – Лев вскакивает. Заложив за спину руки, пересекает кафетерий по диагонали и поворачивает обратно. – я так и знал, так и чувствовал, я…

Внезапно он останавливается. С шумом выдыхает воздух, усаживается в кресло и подпирает кулаком подбородок.

– Прости, – произносит он обычным, спокойным голосом. – В последнее время на меня находит. Нервы, да и устал. Понимаешь, там, где я работаю, всё время война, смерть, в штабе группы флотов комплоты и интриги, каждую секунду ждёшь ножа в спину.

– Расскажи. – У меня отлегает от сердца. Ничего, думаю я, нервный срыв, бывает. Действительно, если жить в этом варварстве, постоянно рискуя, всё может статься, всё, что угодно. Хорошо, что только срыв, хорошо, что не эпилепсия какая-нибудь или коллапс.

– Ладно. – Лев энергично кивает. – Понимаешь, у этих гадов, у имперской знати, созрел план – десант за Голубую Змею, это такая река, отделяющая выжженные пустынные земли от уцелевшей в ядерной войне цивилизации. Был приказ захватить там плацдармы, в пустыне: глупость и дикость, конечно. Нам удалось высадиться и проникнуть в глубь материка километров на сорок. А потом началось…

Он замолкает, упирается взглядом в столешницу.

– А дальше? – подбадриваю я. – Проникли вглубь и что?

– Дальше? – механически повторяет он. – А дальше эта мразь, эта матросня и офицерьё, портяночники, они… – Лев повышает голос. – Там, в пустыне, ютились жалкие кучки чудом выживших в ядерной катастрофе людей, понимаешь? Несчастные, больные, изуродованные. Мутанты. И вот этих мутантов, – теперь он уже кричит, надрываясь, – из огнемётов, хибары их косорылые, баб их, детишек – эта сволочь огнём!

Он резко замолкает и отчаянно мотает головой, будто старается вытряхнуть, вышвырнуть из неё воспоминания. Потом говорит глухо:

– Прости, я здесь не для того, чтобы пугать тебя имперской резнёй. я здесь совсем для другого. Я, Стась, хочу посмотреть на него.

– На кого? – ошеломлённый последней истерикой, не понимаю я. – На кого посмотреть? Ах да. – Секунд пять я медлю. – Не надо тебе смотреть, Лёва. Да и ни к чему, чтобы Малыш видел тебя сейчас.

Он сидит молча, расслабившись и закрыв глаза.

– Ну, хорошо, – говорит он наконец. – Наверное, ты прав. Как он? Ему ведь уже семнадцать.

– Если по земным меркам, то почти восемнадцать, – поправляю я. – С ним тоже нехорошо. Знаешь, с каждым днём становится хуже. Ненамного, всего на чуть-чуть, но хуже, чем накануне. А сегодня сказал, что хочет умереть.

– Что? – Лев Абалкин вскидывает голову, глядит на меня в упор. – Что он сказал?

– Что хочет умереть, – терпеливо повторяю я. – И ты знаешь, с учётом этих аборигенов я боюсь, что… Ну ты понимаешь.

Лев каменеет лицом.

– Я так и думал, – говорит он тихо. – Ничего удивительного: обычная история, его ведь все бросили, и никому нет до него дела. Едва стал неинтересен, и вот. У него, по сути, остался один ты, которому по большому счёту тоже нет до него дела.

– А ты стал жестоким, – произношу я медленно. – Очень жестоким в этой своей, как её. В империи. Ты полагаешь, я торчу здесь без малого шесть лет потому, что мне нет до него дела?

– Не потому, – твёрдо отвечает он. – Не потому, а вопреки. Стояли звери около двери.

– Что?

– Да так, не важно. Прости, Стась, вероятно, ты прав: я зачерствел душой. Но ты и на самом деле торчишь здесь шесть лет и за эти шесть лет умудрился ничего для него не сделать.

Я не отвечаю. Мне больно и горестно. У Льва Абалкина не только нервный срыв и усталость. У него явное и серьёзное нарушение мышления и пробой в менталитете. Эти нелепые вопросы, истерика, а теперь ещё и несуразное обвинение.

Он вскидывает на меня взгляд.

– Мне, пожалуй, пора, – говорит он небрежно, так, словно заглянул к соседу на чай, а не прошил четверть Галактики, добираясь сюда. – Знаешь, Стась, у меня к тебе просьба. Не надо говорить никому, что я был здесь, ладно? Даже если тебя спросят, не говори. Обещай, пожалуйста. Обещаешь?

– Что ж, хорошо, – пожимаю плечами я. – Если ты так хочешь, не скажу. Только вряд ли кто-нибудь станет спрашивать.

– Обязательно станут, непременно, – со странной улыбкой возражает он. – Ты потом поймёшь. А знаешь, я рад, что не показал тебе её. Сначала думал, что стоит показать, а потом решил – ни к чему.

– Кого «её»? – с трудом подавив неприязнь, спрашиваю я, в основном чтобы хоть что-то сказать.

– У меня на борту пассажир, – роняет он. – Вернее, пассажирка, она сейчас спит, она практически всё время спит, потому и жива ещё. Моя приёмная дочь.

– Какая ещё дочь? – Он, мне кажется, бредит. – Откуда?

– Оттуда. Из пустыни за Голубой Змеёй. Её зовут Танга, ей почти семнадцать, и она смертельно, неизлечимо больна. И ещё – жутко, патологически уродлива, как они все, мутанты, но ей особенно не повезло. Могла бы вырасти красивой девочкой, если бы…

Абалкин не договаривает. Поворачивается спиной и бредёт из кафетерия прочь.

– Подожди. – я вскакиваю, догоняю его в дверях. – Ты удочерил девочку и теперь везёшь её на Землю?

– Нет, не на Землю. – На лице у него кривая усмешка, а может, усталая, не поймёшь. – На Земле ей делать нечего, медицины, которая сумеет справиться с тем, что у неё, на Земле нет. Ладно, теперь прощай.

Его убили неполный месяц спустя. Застрелили на глазах у Майки Глумовой неизвестно за что. И да – о нём спрашивали. Каммерер, Комов, а потом и сам Горбовский. я смолчал. Не потому даже, что обещал ему, а по другой, совсем по другой причине.

Он был прав: за шесть лет, что торчу здесь, я умудрился ничего не сделать. Комконовские положения и циркуляры, ограничивающие и запрещающие, впитались, въелись в меня. Этика и невмешательство, независимое развитие цивилизаций – за всем этим потерялось нечто очень простое, очень человеческое. Мне, по сути, и в голову не пришло то, что понял и вопреки всему сделал Лев Абалкин.

– Стась. Ты не спишь, Стась? Давай побеседуем.

Малыш снова вызывает меня каждый день, по десять раз на дню и в самое неподходящее время бортовых суток.

– Давай, – соглашаюсь я. – А о чём?

– Стояли звери около двери, – говорит Малыш голосом Льва Абалкина. – По бим-бом брамселям. Мужчина и женщина, Стась, в чём разница?

Восемнадцать земных лет назад негуманоидная цивилизация планеты Ковчег выходила и поставила на ноги человеческого младенца. Мне неведомо, сумеют ли аборигены проделать нечто подобное вновь, а главное, захотят ли. я знаю лишь, что семнадцатилетняя уроженка планеты Саракш, изуродованная чудовищной мутацией и неизлечимо больная девочка по имени Танга до сих пор жива. И, судя по скорости, с которой она наперегонки с Малышом пылит по поверхности планеты, проживёт ещё долго.

– Мужчина и женщина, – повторяю я вслед за ним, – это не так просто, Малыш. Давай я поразмышляю над этим и потом отвечу?

– Конечно, – говорит он. – Давай.

Владимир Венгловский

Ни слез, ни пламенных страстей

Я вспомнил прежние несчастья,
Но не найду в душе моей
Ни честолюбья, ни участья,
Ни слез, ни пламенных страстей.
Михаил Лермонтов
«Один среди людского шума…»