Зацветали яблони, стр. 25

Татка во все глаза глядела на то, что совсем недавно было ее бабушкой. Неужели это ее руки? У бабушки они всегда были чуточку голубые от соков. И в крупных темных венах.

А сейчас? Ничего этого нет. И глаз нет. Куда же все девалось?

Нина стояла у самого гроба. Рядом с матерью.

Самое трудное — заставить себя взглянуть. Протолкнуть взгляд немного дальше, совсем чуть-чуть: за этот деревянный край, обитый красным, за эти цветы. Чтобы уже — окончательно.

Проще, конечно, не смотреть. Чтобы сохранить в памяти мать — ее голос, походку, смех. Ее лицо — подвижное и такое родное.

Увидеть вместо него маску, камень?.. И остаться с ним на всю жизнь? Нет, она просто не может.

Но должна. Должна проститься. Сейчас она наклонится и… Почему не гнется спина? И вдруг ее глаза, в которых до этого стоял какой-то туман, полосатая зыбь, четко увидели белый овал — ее лицо.

Ее? Да нет, конечно же, нет! Мать была другой. Это — чужая. Строгая и несчастная женщина. Как в тот день, когда встала на пороге. Когда Константин оставил Нину одну, больную, с малым ребенком на руках, мать все бросила, и сына, и внуков — примчалась. Нина этого никогда не забудет. И не забывала. Просто не успела сказать матери, как ей это было тогда нужно. Как же теперь быть? Как жить с этим? Со всем невысказанным, с ощущением какой-то вины? Нет, это несправедливо. Ведь она собиралась, все время думала об этом. Не получилось. И тут — не получилось! Ой, мамочка!

Слезы падали на окаменевшую щеку, скатывались вниз. "Моя-а-а мамочка"…

Край деревянной доски мелко отстукивал о покрытый красным стол: "мо-о-й-а-а-а-а"…

Потом она выпрямилась и сквозь мутную пелену слез увидела Татку. Она стояла за чужими спинами — съежившаяся, испуганная, жалкая. "Какая же она у меня еще маленькая", — больно сжалось сердце. Все взрослой себя считает, самостоятельной. А на самом деле — такая зелень! Вон глазенки вовсю распахнуты, оцепенела от ужаса. Татка впервые видит смерть.

Нина дотянулась до Татки, слегка тронула ее. Дочь вскинула голову, настороженно посмотрела на мать. И вдруг стала рядом, и вдруг прижалась, заглянула матери в лицо — растерянно, смущенно — и заревела.

Константин стоял чуть в стороне и думал — до чего же они похожи — дочь и мать. И ревут одинаково: "О-о-а-а"… Жалостливыми бабьими голосами. Такие маленькие, несчастные. И Татка, и Нина — всегда такая независимая, сурово-непреклонная. Ожесточилась, понятно, такой воз везет. А сейчас вон вцепилась в Татку и, кажется, если отпустит — тут же рухнет. Все хорохорится, а тоже нужна опора. Надежная мужская рука…

Константин дотронулся до плеча жены.

Нина, почувствовала чьи-то твердые пальцы, вздрогнула, повернула голову и встретилась глазами с мужем. Минуту они молча смотрели друг на друга, потом ее глаза снова заволокло чем-то горячим. Она уронила голову на плечо Константина, и слезы закапали на его черный пиджак.

Татка втиснулась между отцом и матерью, схватила их за рукава, дернула и заревела еще громче: "Ма-а-а"… А может, "ба-а-а"… Или "па-а-а"… Не поймешь.

Святое дело

Телефон звонил настойчиво, все время, пока я смывала с рук пену, закручивала кран, бежала в комнату.

— Галина Борисовна? — раздалось в трубке. — Извините, что отрываю от дел, но надо с вами поговорить.

— Со мной? — голос своей бывшей начальницы узнала, конечно, сразу, хотя прошло уже семь лет, как я перешла на другой факультет и слышу его лишь с кафедры общеинститутских конференций и собраний. Но чтобы знаменитая Софья Карповна, которая всегда вызывала нас через лаборантку, позвонила сама, да еще с "извините"! Такого за всю нашу совместную работу не бывало.

— Нет, не по телефону, — продолжала она. — Если можно, сейчас… Я рядом… Нет-нет, заходить не буду. Очень прошу спуститься на минутку.

"Очень прошу", "если можно" — ну надо же!" — удивлялась про себя, натягивая свитер и стаскивая с вешалки плащ — на улице дождь. Что ей от меня надо? Ах да, Оверченко, наш завкафедрой, называл Софью Карповну как одну из возможных рецензентов моей монографии. И она хочет высказать замечания, которые не подлежат огласке. С глазу на глаз, по старой памяти. Замечаний, конечно, набросают будь здоров, без этого даже у наших "китов" не бывает. Так что доброжелательное отношение рецензента очень важно.

Нет, ради этого она не стала бы передо мной тюльпаны рассыпать. Что же тогда? Пока сбегала по лестнице, перелистала в уме всю нашу совместную биографию. Когда меня распределили на кафедру общественных наук, Софья Карповна уже стояла во "главе". Строгая, всегда подтянутая. Казалось, и на страшном суде она будет стоять вот так же — с прямой, как гладильная доска, спиной. Для меня она и родилась такой — с золотым "Паркером" в одной руке, с пачкой резолюций — в другой и неестественно прямым позвоночником.

Другие, правда, рассказывали, что Соня росла вполне нормальным ребенком. А потом — нормальной женщиной, со всеми присущими нашему полу слабостями. И прокатиться насчет институтских порядков в курилке могла. И насчет того, что высшее образование потихоньку сделали обязательным ("не можешь — поможем, не хочешь — заставим, а исключить за неуспеваемость — ни-ни!"), что бездарные деточки высоких родителей уже всем поперек горла стоят. И знаки внимания сильного пола ценила.

Но как только ее сделали начальницей, мгновенно от всех своих слабостей избавилась. Бросила и курение, и громкий смех, и все остальное. Оставила пачку мятных таблеток в своем письменном столе, а на лице — вежливую полуулыбку, которая действовала неотразимо: даже людей заслуженных, почтенных она заставляла как-то притихать и говорить ей "вы". А уж нас, молодых преподавателей, и подавно. Наша лаборантка Оленька как-то сказала: "Всякий раз, когда она нацеливает на меня эту свою улыбочку, у меня начинает дрожать подбородок".

В общем, она свято уверовала в собственную избранность. Еще бы, самая молодая из заведующих — ей тогда было тридцать пять, — а сразу сумела вывести свою кафедру на первое место. Грамоты, значки сыпались, как снег в пургу. Она привыкла, чтобы ее распоряжения немедленно выполнялись, а просьбы угадывались.

И вот теперь она у моего дома и просит к ней спуститься. Что бы это значило?

Осенний воздух полоснул пронизывающей стылостью, и я пожалела, что выбежала в легком плаще. "Вы не замерзнете?" — забеспокоилась Софья Карповна, едва я с ней поздоровалась. Когда я у нее работала, она такой заботы о нашем здоровье не выказывала! Даже когда Ритка Соловьева уходила в декрет, она была ужасно недовольна. Но сейчас в глазах Софьи Карповны стояла неподдельная тревога, и я поспешила ее успокоить: "Ничего, я закаленная!"

— Я долго вас не задержу, — пообещала она и села на скамейку. И вдруг всегда прямая спина Софьи Карповны явно округлилась под пальто. Нет, не ссутулилась, но как-то обмякла, плечи опустились. Почему? Годы? Служебные неприятности? Впрочем, Софья Карповна тут же вздернула плечи. Заметила мой взгляд? Или сказалась сила привычки?

— У нас к вам просьба, — начала она. — Не могли бы вы посидеть на экзамене?

Всего-то навсего? Я была разочарована.

— Почему именно я? Полно других преподавателей.

— Ну да, вы. Во-первых, как прекрасный специалист… — нарочно льстит или всерьез так думает?. — А во-вторых, вы у нас работали, знакомы, так сказать, со спецификой производства, — улыбнулась своей полуулыбкой. — Поэтому мы и обращаемся к вам и просим быть беспристрастным арбитром.

— Арбитром? — удивилась я.

— Ах да, я вам не сказала, в чем суть. У студентки это третья попытка. Поэтому мы собираем комиссию. Она много пропустила и сдает не в срок. А Маргарита уперлась и никак не хочет ставить ей положительную отметку. Ну ни в какую!

— Маргарита? — переспросила ее.