Ржаной хлеб, стр. 11

Горячий комок встал у Тани в горле, сказала, как вытолкнула:

— Господи, Зинок, да как же ты терпишь? Плюнь, плюнь на него! А сама — обратно, в Сэняж!

— Легко, Танюша, сказать — обратно…

Ошеломленная — и самим признанием подруги, и ее терпением, и какой-то обреченностью ее последнего ответа — Таня притихла. И это — Зина, гордая, веселая, красивая!.. Нет, у нее с Федей так никогда не будет. Не может даже быть!..

Спохватившись, Таня прислушалась: Зина на своей койке тоже притихла, будто уснула. А сомкнула ли она глаза в эту ночь — одна она и знала.

5

Пленум райкома комсомола шел уже третий час.

Таня внимательно слушала выступающих в прениях, напряженно ждала, когда предоставят слово ей, и, как ни странно, неотступно думала о Зине, о гнусном Захаре. Преступник он, вот кто! Изуродовать жизнь такой девчонке, надругаться! «Ах, Зинка, Зинка!.. Что ты натворила! Как ты украшала и себя и всех нас своим трудом, своими песнями!.. Теперь кто ты, Зинка? Где твое счастье? Вот откуда твои недомолвки, показная беспечность, даже твои стихи, которые ты читала. Неужели и правда веришь, что будешь писать хорошие стихи? Для этого нужны талант, большое образование. А где они у тебя? Или этим только утешаешь себя? И все из-за рыжего подлеца, который и мизинца твоего не стоит?..»

— …Татьяне Ландышевой — секретарю комсомольской организации колхоза «Победа»! — договорил председательствующий.

Таня вздрогнула — выходит, все-таки прослушала, прозевала, когда объявили, что ей надо подготовиться к выступлению!

Во рту сразу пересохло; возникло противное пугающее ощущение, будто она напрочь забыла все, что хотела сказать, и пока шла по узкому проходу к трибуне, совершенно не чувствовала ног — вроде не было их совсем…

Таня знала за собой одну особенность: начиная говорить — у себя ли на собрании или здесь, в Атямаре, — она всегда в первые секунды терялась. Но тут же словно бы начинала видеть то, о чем надо сказать, и приходило спокойствие, ясность мысли. Не подвела эта особенность и нынче: стоило ей на миг представить свой Сэняж, своих друзей-комсомольцев, с которыми она и о нынешнем своем выступлении на активе посоветовалась, как явились мысли сами собой. Она деловито рассказала, как будут работать на сэняжскнх полях комбайны, автомашины, подборщики соломы, как сэняжские комсомольцы рассчитывают выполнить свое слово — на каждом комбайне обмолотить по шесть тысяч центнеров хлеба…

Переждав аплодисменты, и заодно и дыхание переведя, Таня закончила:

— Ребятам и девчатам моих лет не пришлось переживать голодовки, есть хлеб, который и в рот нельзя было положить. Все это пережили наши родители, наши дедушки и бабушки. О том, как жили, боролись в блокаду трудящиеся Ленинграда, как они умирали с голоду, мы знаем только из книг и кинокартин. Мы никогда не получали пайки хлеба по карточкам. Но все это было, и нам, молодым, никогда не надо забывать об этом. Особенно надо крепко помнить о прошлом сейчас, когда мы готовимся к уборке урожая. Ни одного колоска, ни одного зернышка не оставим в поле! Чем больше хлеба, тем сильнее наша Родина, тем лучше наша жизнь!

С трибуны она сошла под дружные аплодисменты всего зала, похожая на цветущий подсолнух: лицо раскрасневшееся, волосы рыжевато-белые, тонкая прямая фигурка плотно обтянута зеленым шелковым платьем.

Во время перерыва в фойе к ней неожиданно подошел первый секретарь райкома партии Петр Прохорович Пуреськин. Перед Таней стоял уже немолодой, среднего роста широкоплечий мужчина, с небольшим шрамом над правой бровью; на левом лацкане его пиджака поблескивал значок депутата Верховного Совета СССР. Разноцветно отливали орденские планки.

Пуреськин крепко пожал ей руку, похвалил:

— Молодчина, Татьяна! Спасибо за горячее и толковое слово. Думаю, так же с огоньком выполните и обязательства.

— Постараемся, Петр Прохорович, — смущаясь, но твердо пообещала Таня.

— Да уж старайтесь — теперь отступать некуда! — Пуреськин засмеялся. — Знаешь, Татьяна, зайди ко мне после пленума. Или, может, у тебя есть дела поважнее?

— Какие у меня, Петр Прохорович, более важные дела! — запротестовала Таня, все еще робея под его внимательным дружелюбным взглядом. — Спасибо, обязательно зайду.

— Вот и договорились!

Таня, конечно, обрадовалась приглашению Пуреськина, поэтому так быстро и дала слово зайти к нему. А потом засомневалась: правильно ли она поступила? О чем она будет говорить с первым секретарем райкома партии? Да еще — в первый раз. Люди к нему приходят за тем, чтобы решать важные дела. А у нее что? Даже никаких сводок с собой не прихватила. Спросит о чем-нибудь — не ответишь еще, только время отнимешь. Но и не ходить, пообещав, — еще хуже. Да и то, не она напросилась к нему — сам он ее пригласил…

Сразу после пленума Таня поднялась на второй этаж этого же здания, нашла приемную. Через несколько минут появился и Пуреськин, чем-то озабоченный, со сдвинутыми к переносью бровями, отчего шрам над правой бровью был заметнее. «Не до меня ему сейчас», — поняла Таня, стараясь не попасться на глаза и ожидая, что он пройдет, минуя ее.

Взгляды их встретились.

— Ты уже здесь, Ландышева? Давно ждешь? Извини, пожалуйста, немного задержался, — кивнул он и открыл дверь кабинета. — Заходи, заходи, да смелее. Садись, в ногах, говорят, правды нет. Будь как у себя дома.

— Спасибо. — Таня опустилась в кресло, непроизвольно улыбнулась и так же непроизвольно сказала то, о чем ни при каких случаях не собиралась говорить: — Не привыкла я к этому, Петр Прохорович.

— К чему? — не понял Пуреськин.

— Да вот к этому: «Извини, пожалуйста», «будь как дома»… — его же словами объяснила Таня.

— Это почему же? — искренне удивился Пуреськин.

— Не знаю, как вам сказать, Петр Прохорович… Вы вот, например, первый секретарь райкома партии. А я комбайнерка…

— Ну и что же? — рассмеялся Пуреськин, достал пачку сигарет. — Это же, друг ты мой, наши должности. Люди же, как таковые, все одинаковые: у каждого две ноги, две руки, два глаза. Разве не так?

— Так-то так, Петр Прохорович. Только иной посмотрит на тебя — настроение поднимет, а другой — сердце охолодит.

Пуреськин пытливо взглянул на молодую, очень уж непосредственную девушку, непосредственностью этой и привлекающую: кто-то ее обидел.

— Люди разные, Татьяна. — Он закурил, прямо спросил: — С тобой что-то произошло? Кто-то тебя обидел?

Таня помедлила, будто испрашивая какого-то внутреннего согласия, решилась:

— Если можно, Петр Прохорович, скажите откровенно: в Саранске, в обкоме партии секретари кричат на вас? При встрече смотрят прямо в лицо или в землю, под ноги?

Вопрос девушки и озадачил и позабавил Пуреськина, тут же мелькнуло предположение: «Не из наших ли секретарей райкома кто-то не так разговаривал с ней?»

— Ну, что ж, отвечу тебе, Татьяна. Случается, что секретари обкома в землю смотрят. И довольно часто. Тогда, когда на полях бывают: какая глубина вспашки, как заделаны семена, нет ли огрехов. Но чтобы без причин кричали на кого-то или в землю смотрели при разговоре, вряд ли. Сам этого не испытывал. — Пуреськин чувствовал: сказано не все, сказать нужно было все. — Безусловно, они с нас и требуют, дисциплина одинаковая для всех. Особенно среди партийных работников она должна быть крепкой. Того же от обкома и Центральный Комитет требует. И это надо понимать, Татьяна, иначе нельзя. Теперь скажи мне, почему это тебя интересует?

— Да просто так…

— Так ничего не бывает, друг мой. Если уж заговорила, так неспроста, что-то, значит, заставило. Я тебе ответил откровенно, как ты и просила. Но и ты не скрывай, что у тебя на душе.

— Это у вас в райкоме. В обкоме… — Таня попыталась объяснить: — Я про других людей. С которыми и встречаться — нож острый. Перед таким словно и не человек стоит, а грош ломаный валяется!

— Может, поконкретней, Татьяна? О ком ты?

— Ненужно имен, Петр Прохорович! — попросила Таня. — При вас они и не ведут себя так. Боятся, наверно. Поэтому вы их и не замечаете. А мы каждый день сталкиваемся с ними. При вас они — тише воды, ниже травы. Без вас сразу такими высокими становятся, будто глядят на тебя с крыши семиэтажного дома.