Ярость жертвы, стр. 41

Меня эта история возмутила.

— Все-таки ты безнравственный человек, Катерина, — сказал я. — Как же ты могла так грубо обойтись с любящим тебя мужчиной? Может быть, он позвонил, потому что хотел повиниться?

— Да он и не виноват ни в чем. Просто своего ума не было.

— А про ребенка ты ему сказала?

— Нет. Зачем?

— Но любовник, говоришь, был хороший?

— О да! Я за ночь сбрасывала по три килограмма. Трусики утром еле держались.

— Любопытно. Три килограмма. Помножить на десять дней. Сколько же в тебе осталось к концу сезона?

— Саша!

В эту ночь я изведал, что такое ревность. Это то же самое, как провалиться во сне в черную яму и лететь, лететь с нарастающей скоростью, с ужасом сознавая, что никогда не достигнешь дна.

Глава седьмая

Неприглядную картину застали мы на складе. Даже видавшего виды Гречанинова она удивила. Четвертачок сидел на полу возле своего горшка, а Валерия, насупленная и сосредоточенная, с растрепанными и даже, кажется, отчасти выдранными волосами, с подбитым глазом лежала на койке, закутавшись в его пиджак и подстелив под себя его же рубашку. Оба были так увлечены какими-то внутренними разногласиями, что на нас почти не обратили внимания.

— Пришел Дед Мороз, — весело объявил с порога Григорий Донатович, — и подарки вам принес.

Достал из сумки традиционную бутылку «Кремлевской» и показал ее сначала Четвертачку, а потом девушке. Четвертачок громко рыгнул:

— Дай! Пожалуйста!

От шеи и ниже он был весь заляпан кровью, как бумага кляксами, но были в нем и хорошие перемены: заплывший блямбой глаз наполовину открылся и светился тусклым осенним светом.

— Дай! — повторил умоляюще.

— Чуть попозже, — сказал Гречанинов. — Где ты так поранился?

Четвертачок перевел влажный взгляд на меня:

— Архитектор, не будь дешевкой! Дай выпить, иначе сдохну.

Валерия заметила укоризненно:

— Ну вот, мальчики, теперь вы точно все покойники.

— Почему? — спросил я.

— Заперли с животным. Всю ночь меня насиловал. А ведь невинность пуще глаза берегла. Может быть, для тебя, Саша? Ты не оценил. Что ж, пеняйте на себя. Теперь вас никто не спасет.

— Мужики! — подал голос Четвертачок. — Это ведьма. Убейте ее. Падла буду!

Вскоре выяснились некоторые печальные подробности этой ночи. По настойчивой просьбе девицы, якобы продрогшей, Четвертачок отдал ей всю свою одежонку, но когда под утро задремал на полу, она подкралась и ткнула ему в глотку маникюрными ножничками. Артерию не задела, осечка вышла у гадины, поэтому он до сих пор чудом живой. Девушка рассказывала по-другому. Всю ночь зверюга ее терзал, ублажая свою звериную похоть, при этом принуждал делать такие вещи, о которых она даже папочке постыдится рассказать, а потом в дикой злобе сам себя всего изодрал ногтями. Это было пострашнее всяких фильмов ужасов, всхлипнув, пожаловалась девушка.

Растроганный ее рассказом, Гречанинов сказал:

— Действительно, неприятно. Ну ничего, сейчас позвоним Шоте Ивановичу, пускай тебя забирает. Только сначала я с ним поговорю.

Появился из сумки заветный телефон, Валерия послушно набрала номер. Могол ответил сразу:

— Ты что же, парнишка, — попенял Гречанинову, — в прятки играешь? Где Лера?

Гречанинов ответил:

— Давайте так, Шота Иванович. Условимся окончательно. И с дочуркой тоже в последний раз поговорите.

— Ты что мелешь, парень?

— Я думал, ты умнее, Могол.

Валерия тянулась к трубке, как к конфетке: мне! мне! — из пиджака выпросталась и села, гневно сверкая глазищами, но Григорий Донатович звонко шлепнул ее по руке.

— Уймись, егоза! Пусть папочка договорит.

Могол отозвался тоном ниже, вкрадчиво, голосом, похожим на Чумака:

— Напрасно обижаешь, приятель. Обычные меры предосторожности. Не в бирюльки играем.

— Целую дивизию пригнал, да?

— Дай, пожалуйста, Леру на минутку.

Гречанинов передал ей трубку. Четвертачок приблизился сбоку и делал мне красноречивые знаки. Из милосердия я налил ему водки в жестяной стаканчик. Гречанинов осуждающе покачал головой.

— Папа, это я! — Точно в такой интонации Тарасова начинала свой знаменитый монолог в «Бесприданнице». — Папа, мне плохо!

— Что они тебе сделали?

— Какой-то ужасный подвал, папочка!.. Оставили на ночь, без еды, без питья. Вдвоем с Четвертушкой. От него несет, как от помойки. Папочка, вытащи меня поскорее отсюда! Не могу больше!

Гречанинов усмехался, явно довольный тем, как складывается разговор отца с дочерью. Четвертачок нахально ткнул меня в бок, чтобы я налил еще. Я показал кукиш.

— Котенок, держись! Передай трубку этому… — пожалуй, первый раз голос Шоты Ивановича эмоционально окрасился: по нему пробежал бархатный рокот, как по чистому небу перед дальней грозой.

— Слушаю вас, — сказал Гречанинов.

— Давай без дури, парень. Сколько тебе надо? Назови цифру. Но помни: удрать от меня невозможно.

Гречанинов, резко протянув руку, ухватил Валерию за плечо и с силой сжал. От неожиданности она так истошно взвизгнула, словно второй раз за сутки потеряла невинность.

— Еще одна угроза, Могол, — сказал он в трубку, — и все наши общие заботы останутся позади. Понял меня?

— Ты ударил девочку?

— Даю еще минуту на канитель. Не пытайся запеленговать, не сможешь.

Минута Моголу не понадобилась: вопль дочери его обеспокоил всерьез.

— Говори, куда подъехать?

Гречанинов объяснил: Яузская набережная, поворот на фабрику вторсырья, трансформаторная будка, от нее пешком в сторону реки. Через сорок минут.

— Какие гарантии? — спросил Могол.

— Никаких.

— Лера будет с тобой?

— Не торгуйся. Выбора у тебя нет.

— Понимаю. Согласен. Уже выезжаю.

Мы обернулись быстрее. Гречанинов сел за руль и выжал из «семерки» все, на что она была способна. Коротким, одному ему известным путем в мгновение ока добрались до эстакады, откуда отлично просматривалась окрестность: фабрика, река, подходы к трансформаторной будке. Гречанинов приказал:

— Садись за руль и жди. Никаких самостоятельных действий.

Нагнулся и достал из-под сиденья коричневую брезентовую сумку, а оттуда короткоствольный автомат. Погладил цевье, проверил диск и упрятал обратно. Глаза пылали сумеречным огнем. Лицо хищное, осунувшееся. У меня сердце екнуло.

— Последний акт, Саша. Не волнуйся. Я — мигом.

С сумкой под мышкой, в куртке, в спортивных брюках прошел чуть вперед, шагнул в сторону — там лестница вела вниз с эстакады — и исчез, пропал с глаз.

Остался я один на взгорке, как на подиуме, как мишень в тире, припаркованный в неположенном месте. День стоял серенький, с крапинами туч на отечном небе, но пока без дождя. На душе у меня было глухо. Последний наступил акт или предпоследний — мне до этого словно не было дела. Хотелось спать, и поломанные кости ныли. Я успел выкурить две сигареты, когда далеко внизу из-за угла жилого дома вышел мужчина в кожаной куртке и с какой-то палкой — то ли зонтик, то ли тросточка — в руке. Темноволосый, коренастый, с переваливающейся походкой — отсюда, сверху, он казался этаким неспешно передвигающимся грибом. Это был, конечно, Могол, кому же еще быть, тем более что он уверенно направился к трансформаторной будке. Ни назад, ни по сторонам не оглядывался. Гречанинова не было видно, и вообще никого не было вокруг: пустынно, как в лесу.

Заглядевшись до рези в глазах, я не заметил, как к машине приблизился мальчонка лет двенадцати-тринадцати, из тех, которые любят бросаться под колеса с пачкой газет в руке или с тряпочкой для чистки стекол. Счастливое, беспризорное дитя реформ. Разглядел только тогда, когда он запрыгал перед окошком, требуя, чтобы дал ему прикурить. Мне бы задуматься, как и зачем он оказался здесь, где тротуара нету, но я не задумался. Озорное, смеющееся личико не вызвало никаких подозрений. Он так смешно выпячивал губы, в которых была зажата сигарета.