Покушение на миражи, стр. 15

4

Мимо меня прошло немало молодых людей, которых могу с полным правом назвать учениками. Кой-кто из них тоже стали уже докторами, сами теперь имеют учеников. Вот уже три года как я покровительствую Мише Копылову. Он самоотверженно предан мне, я отношусь к нему с тем отцовским чувством, с каким когда-то относился ко мне командир дивизиона Голенков. Однако должен признаться, что сей родственный союз приносит весьма скромные результаты для науки — более бесшабашного ученика у меня не было Нельзя сказать, что Миша не даровит. Он поразительно легко усваивает знания, способен отличить главное от второстепенного интуитивно найти красивый ход конем в сложившейся ситуации но, тут же забыть о ней, метнуться к другому. Поразительное жизнелюбие не дает ему сосредоточиться на чем-то одном, он из тех, кто вопреки предостережению Козьмы Пруткова пытается объять необъятное.

Миша невысок, неширок даже в плечах, но плотно сбит, грудь круто выпирает вперед, голова без шеи, но горделиво посаженная, носит рыже-пегую окладистую бородку, за что в обиходе зовется Дедом — Миша Дедушка, — нос пуговицей, глаза светлые, быстрые, веселые, всегда отутюжен, щеголеват, пружинист. Он мастер спорта по шахматам, у него первый разряд по каратэ ребром ладони разбивает кирпичи — и этим выдвинулся до заметной фигуры в институте, где едва ли не каждый второй чем-то славен и знаменит. Миша кипуче деятелен — ведет секцию каратистов, организует встречи с артистами и литераторами, участвует в праздничных капустниках и вообще — « Фигаро здесь, Фигаро там». Он лишь временами ныряет в науку увлеченно, с головой, но, увы, чаще всего эти увлечения не деловые, а романтические.

Рассказывают, Александр Твардовский как-то бросил фразу: «В каждой науке существует свой снежный человек». Наш XX век падок на сенсации, склонен к мифотворчеству. Физика, пожалуй, грешит этим больше других наук. В ней подчас даже невозможно отличить, что бредовый вымысел, а что серьезная научная гипотеза, то и другое выглядит одинаково невероятно. Миша Дедушка поочередно загорался идеями: Вселенной, сокращающейся до элементарной частицы, фридмона; некими фантастическими прорехами в пространстве; вакуумом, рождающим частицы, то есть появлением из ничего нечто. Мир для Миши прежде всего интересен чудесами и фантасмагориями. Я смертельно обидел бы его, если б не привлек к заговору покушения на Христа. Ирина Сушко после первой же встречи окрестила Мишу Манилушкой, но я-то знал — он способен не только на маниловские прожекты.

Нам, дилетантам в истории, нужна была помощь профессионального историка, но такого, который без предубеждений принял бы нашу затею. Миша сразу же сообразил:

— Нам необязательно иметь дело с маститым доктором наук?

— С маститым необязательно, а сведущим — да.

— Аспирант, подающий большие надежды, подойдет?

— Подойдет.

— Будет. Приведу.

И привел — весьма молод, мягок, сдобен, глуповато круглолиц, по первому взгляду доверия не вызывает.

— Зыбков Анатолий. — Без излишней застенчивости первый протянул мне руку, румяные щеки раздвинуты в обезоруживающую улыбку, эдакий юный Стива Облонский.

Я начал разговор издалека: нас интересует влияние человека на собственное развитие; первая палка, использованная приматом, внесла усовершенствование в его природу; от палки к скребку, от скребка к рубилу, к каменному топору и дальше вплоть до современных машин — непрерывная цепь влияний человека на жизнь, на свою судьбу связана с акциями, совершаемыми отдельными личностями…

Наш гость, молодое дарование, удобно расположившись на шатком стуле, слушал и по-кошачьи ласково жмурился на меня.

— Вы хотели бы знать, может ли быть управляемо это влияние? — спросил он вкрадчиво, и я сразу же почувствовал: эге, не так-то прост, как кажется, в его подбитом легким жирком теле, ей-ей, прячется каверзный характер.

— Хотел бы… — ответил я. — Но не смею рассчитывать. Самое большее — надеюсь уловить конкретные признаки влияния. Как вам уже известно, собираемся провести операцию с конкретной исторической личностью и посмотреть, чем мы ей обязаны.

— Да-а, от отдельных личностей зависят судьбы рода людского… Да-а…

— От отдельных личностей исходят толчки общего развития, — поправил я.

— Но если б Уатт не изобрел паровую машину, это сделал бы кто-то другой. Неизбежно.

— Верно, — согласился я. — Другая личность! Вот и разберемся, легко ли они взаимозаменяемы.

— Ага, понял. Потому вы и на Христа замахнулись, что он кажется наиболее трудно заменяемым.

— Или очень легко. Стоит проверить.

И молодое дарование Толя Зыбков приоткрыл на меня зеленый, вовсе не дремотный, а проницательный глаз.

— Стоит, — согласился он. — Если вы не против, я с удовольствием в вашей компании поиграю с историей в поддавки.

Так создалась моя маленькая команда — «флибустьеры и авантюристы по крови горячей и густой», решившиеся пробиться в I век нашей эры, чтоб совершить там убийство, которого быть не должно.

В штабной комнате с арочным окном каждый день совещания. Ирина измучена единоборством с бестолковой машиной, без того узкое ее лицо сильно осунулось, торчит только внушительный нос да пугающие брови в грозном разлете. Она делает сейчас самое трудное — пробивает нам брешь из настоящего в прошлое. Я страдаю из-за того, что бессилен ей помочь, а Толя Зыбков, уютно угнездившийся в креслице сбоку от меня, подбадривает:

— Ничего, Ирина Михайловна, справитесь. Вы интеллектуально жилистая женщина.

Ирина поводит в его сторону носом.

— Ты, сурочек, скрытый хам.

Толя обезоруживающе улыбается, не возражает.

Мы не можем ждать, когда Ирина взнуздает своего оракула, идем дальше, прокладываем трассу. Если оракул начнет понимать Ирину, прорыв совершится, тогда они непременно понесутся галопом, мгновенно нас нагонят. Сейчас мы прощупываем то время, когда выплеснулось наружу христианство. Рабство в агонии, но оно продлится еще долго, несколько веков. Оплот рабства Рим пока что велик и могуч, все трепещут перед ним…

Мне даже моментами грезятся картинки. Вижу пыльную дорогу в опаленной бурой степи. Вдоль нее столбы с перекладинами, на которых распяты рабы.

(Такие придорожные украшения с истлевающими смрадными трупами и усохшими костяками порой тянулись на многие сотни стадий, на десятки километров, не прерываясь, от селения к селению.) И важно кружатся над ними стаи ожиревших птиц.

По дороге вдоль мрачного парада смерти неторопливо — шаг легионера отмерен — двигаются римские когорты. Блестит солнце на шлемах, качаются вскинутые на древках значки, щетинятся жгучими остриями пилумы, верное Риму страшное оружие, — копья с чудовищными наконечниками в два локтя отточенной стали. Идут когорты, оседает за ними ленивая пыль. Куда идут?.. Не все ли равно? Но там, где им назначено появиться, прольется кровь нагромоздятся новые трупы. Иначе зачем же им шагать под палящим солнцем, в пыли, нести свои пилумы?

Страхом и ненавистью охвачен мир. Никто на земле не чувствует себя в безопасности. Никто — ни обожествленный при жизни владыка вселенной римский император, ни самый ничтожнейший из презренных рабов. У каждого хронический страх за себя, у каждого непроходящая ненависть к другому. В кошмарном мире только отчаянной отвагой можно подавить ужас и ненависть — только предельной любовью…

— Рим — мировой центр жестокости и насилия, а христианство возникло не в нем, а в провинциальной Иудее. Почему? — Трезвый Толя Зыбков стреляет в меня очередным вопросом.

И я пытаюсь найти объяснение:

— Рим не был бы эпицентром насилия, если б не создал внутри себя мощного механизма, охраняющего сложившийся насильнический порядок.

Проповедники любви душились бы в Риме при первом же изданном ими звуке…

— Это очень важно учесть, — озабоченно вставляет Ирина. — Иначе машина споткнется, выкинет нам коленце.

Но дотошный Толя не удовлетворен: