На обратном пути (Возвращение)(др.перевод), стр. 23

Она подсаживается ко мне, гладит мне руки. Я их убираю. Мать скорбно смотрит на меня.

– Иногда ты совсем чужой, Эрнст, тогда у тебя лицо, какого я никогда не видела.

– Сначала нужно привыкнуть. Мне все еще кажется, будто я на побывке…

Комнату заполняют сумерки. Из коридора семенит Вольф, укладывается возле меня на пол и поднимает глаза. Они блестят. Пес тоже еще нервничает, тоже не привык. Мать откидывается к стене.

– Но ты вернулся, Эрнст…

– Да, это самое главное, – говорю я, вставая.

Мать все еще сидит в углу, маленькая фигурка в сумерках, и я испытываю странную нежность, как будто мы вдруг поменялись местами, как будто теперь она стала ребенком.

Я люблю ее. Ах, когда бы я любил ее сильнее, чем теперь, осознав, что вовек не смогу все ей рассказать и, может быть, отойти душой? Неужели я потерял маму? Я вдруг остро чувствую, насколько я вообще тут чужой и одинокий.

Мать закрывает глаза.

– Пойду пройдусь, – шепчу я, чтобы не вспугнуть ее.

Она кивает.

– Да, мой мальчик. – И после паузы тихонько: – Мой милый мальчик.

Меня будто ударило. Стараясь не шуметь, я иду к выходу.

III

Трава намокла, по улицам, булькая, течет вода. В кармане шинели у меня маленькая банка, я иду к Тополиному рву. Мальчиком я ловил здесь рыб и бабочек, а потом валялся под деревьями и мечтал. Весной ров наполнялся лягушачьей икрой и водорослями. Светло-зеленые снопики водяной чумы колыхались в мелкой прозрачной волне, длинноногие водомерки чертили зигзаги в зарослях тростника, и стаи колюшек, блестя на солнце, отбрасывали юркие, крохотные тени на песок в золотых пятнах.

Сейчас холодно и сыро. Вдоль рва тянется длинный ряд тополей. Голые ветви окутаны легкой голубоватой дымкой. В один прекрасный день они снова зазеленеют, зашумят, и солнце благословенным теплом согреет этот пятачок земли, с которым у меня связано столько воспоминаний детства.

Я спускаюсь по откосу. Из-под прибрежных углублений вышмыгивают рыбки. Мне уже не терпится. Там, где ров сужается настолько, что можно поставить ноги на оба берега, я после недолгого ожидания голыми руками хватаю двух колюшек. Опускаю их в банку и рассматриваю. Они мечутся в воде, изящные, само совершенство, три шипа на спине, стройное, коричневое тельце, грудные плавники ходят ходуном. Вода хрустальной ясности. Сквозь стекло бликами отражается свет. И вдруг у меня ком встает в горле, с такой силой я ощущаю, как это красиво – вода в банке и солнечные блики. Я иду дальше, осторожно держа банку в руках, и иногда с бьющимся сердцем смотрю в воду, как будто поймал свое детство и теперь несу его домой. Присев на корточки перед прудиком, затянутым толстым слоем колышущейся ряски, я вижу, как глотнуть воздуха тянутся вверх саламандры с голубым мраморным узором, похожие на маленькие химические мины. По илу медленно ползут личинки ручейников, неторопливо бредет по дну жук-плавунец, из-под трухлявого корня на меня удивленно уставилась замершая лягушка. Я смотрю и смотрю; тут больше, чем можно видеть, тут еще воспоминания, печаль и счастье минувшего.

Снова осторожно взяв банку в руки, я иду дальше и все чего-то ищу, все на что-то надеюсь. Дует ветер, на горизонте синеют горы. Вдруг меня в одну секунду сковывает страх, ложись, ложись, в укрытие, ты ведь в чистом поле, как мишень… Вздрогнув от безумного ужаса, растопырив руки, я бросаюсь вперед и прячусь за деревом, дрожу, задыхаюсь, потом с облегчением перевожу дух – все прошло, – осматриваюсь: меня никто не видел. Постепенно успокоившись, я нагибаюсь к выпавшей из рук банке. Вода вылилась, но рыбы еще бьются в лужице. Я наклоняюсь ко рву и набираю свежей воды.

Медленно, отпустив мысли на волю, я иду дальше. Приближается лес. По тропинке бежит кошка. Поля до самой рощи перерезает железнодорожная насыпь. Тут, думаю я, можно поставить блиндажи, довольно глубокие, с бетонным покрытием, слева провести траншеи с подкопами и секретами, а сверху поставить несколько пулеметов, нет, только два, остальные ближе к роще, тогда все это пространство окажется под перекрестным огнем, тополя придется спилить – отличная мишень для вражеской артиллерии, – а на холме расставить минометы. И пусть только сунутся…

Раздается свисток поезда. Я поднимаю глаза. Да что это со мной? Пришел в места своего детства и рою тут траншеи… Привычка, думаю я, мы уже не в состоянии видеть просто природу, мы видим местность, полосу наступления или обороны. Старая мельница на пригорке не мельница, а опорный пункт, лес не лес, а прикрытие, эти мысли лезут и лезут.

Я отбрасываю их и пытаюсь вспомнить детство. Но получается плохо. Давешняя радость куда-то ушла, мне уже не хочется идти дальше. Я разворачиваюсь.

Вдалеке виднеется одинокая фигура. Мне навстречу шагает Георг Раэ.

– Ты что здесь делаешь? – удивленно спрашивает он.

– А ты?

– Ничего.

– Я тоже ничего.

– А банка? – Георг насмешливо прищуривается.

Я краснею.

– Да чего стыдиться? Рыбок захотелось половить, да?

Я киваю.

– И как?

Я мотаю головой.

– Да, в форме не получится, – задумчиво говорит Георг.

Мы садимся на поленницу и закуриваем. Раэ снимает фуражку.

– Помнишь, как мы менялись марками?

– Помню. Дрова на солнце сильно пахли смолой, мелко шелестели тополя, с воды дул прохладный ветер… Все помню. Как искали лягушек, читали, говорили о будущем, о жизни, которая ждала нас за голубым горизонтом, заманчивая, будто приглушенная музыка.

– Вышло несколько иначе, а? – Раэ улыбается нашей общей теперь улыбкой, чуть горькой, чуть усталой. – На фронте мы ловили рыбу по-другому. Гранату в воду, и они с лопнувшим пузырем плавают белым брюшком вверх. Практичней.

– Как так могло получиться, Георг, – спрашиваю я, – что мы тут сидим и толком не знаем, чем заняться?

– Чего-то не хватает, Эрнст, правда?

Я киваю. Он хлопает меня по груди.

– Сейчас я тебе скажу, я много об этом думал. Вот это все, – он обводит рукой луга, – была жизнь, она цвела, развивалась, и мы развивались вместе с ней. А там, – он машет рукой назад, вдаль, – там была смерть, она умерла и заодно немножко разрушила нас самих. – Он опять улыбается. – Нас нужно слегка подлатать, малыш.

– Может, было бы лучше, будь сейчас лето, – говорю я. – Летом все как-то легче.

– Дело не в этом. – Георг выпускает дым. – Я думаю, тут другое.

– И что же?

Он пожимает плечами и встает.

– Пошли домой, Эрнст. Сказать тебе, до чего я додумался? – Он наклоняется и говорит мне на ухо: – Я, наверно, опять пойду в армию.

– Безумие, – оторопело отвечаю я.

– Отнюдь, – качает он головой и вдруг становится серьезным. – Может, всего-навсего последовательность.

Я останавливаюсь как вкопанный.

– Но, боже мой, Георг…

Он идет дальше.

– Я ведь вернулся на несколько недель раньше тебя, – пожимает он плечами и переводит разговор на другое.

Когда появляются первые дома, я выливаю из банки воду с рыбами обратно в ров. Колюшки стремительно улепетывают. Банка остается на берегу.

Мы прощаемся. Георг медленно идет по улице. Я останавливаюсь у своего дома и смотрю ему вслед. Его слова странным образом взволновали меня. Наползает что-то неопределенное; я хочу его ухватить, но оно отскакивает; пытаюсь приблизиться – растворяется, а затем опять подкрадывается сзади и замирает.

Небо свинцовой плитой нависает над низкими кустарниками площади Луизы, деревья голые, стучит на ветру открытое окно, в палисадниках, в лохматых зарослях калины насупились безнадежные, сырые сумерки.

Я смотрю вдаль, и вдруг у меня возникает чувство, как будто я вижу это впервые. Все такое незнакомое, что я почти ничего не узнаю. Неужели я действительно провел свои детские годы, такие яркие, сверкающие, какими они сохранились в памяти, на этом мокром, грязном газончике? Неужели эта пустынная, скучная площадь и завод на ней действительно были тем мирным уголком, который мы звали домом и который в потоках тамошнего ужаса служил утопающим надеждой и спасением? Разве в перерывах между смертью и смертью над воронками мысленному взору сладостным, печальным видением представала эта серая улица с уродливыми домами? Разве в моих воспоминаниях она не была светлее, красивее, шире, богаче? Неужели все неправда, неужели кровь лгала мне, память обманывала? Меня начинает бить озноб. Не изменившись, все стало другим. По-прежнему идут часы, и вызванивают куранты на башне завода Нойбауэра, точно так же, как и тогда, когда мы впивались взглядом в циферблат, наблюдая за движением стрелок; по-прежнему мавр с гипсовой трубкой сидит по соседству в табачном ларьке, где Георг Раэ купил нам первые сигареты; по-прежнему в лавке колониальных товаров, что напротив, выставлены картинки, рекламирующие мыльный порошок; по-прежнему на них изображены люди, которым мы с Карлом Фогтом в солнечную погоду стеклышками от часов выжигали глаза. Я разглядываю витрину – видны даже эти выжженные пятнышки. Но между пролегла война, а Карл Фогт погиб у Кеммеля.