Николай Клюев, стр. 96

Далее Безсалько, позаимствовавший образ Ионы из клюевских «Избяных песен», с издевательскими комментариями цитировал «Поддонный псалом», «Есть в Ленине керженский дух…», «Уму республика, а сердцу — Матерь-Русь…», «На божнице табаку осьмина…» — и заключал намёком на пресловутую «келью под елью»: «В книге „Медный Кит“ и, что то же — „Еловый скит“ есть немало очень сильных, красивых стихотворений, но они не спасают читателя от тяжёлой улыбки при зрелище того, как автор тщетно силится уберечь от всеразрушающей революции свой древний Китеж-град, своё христианское миропонимание.

„Медный Кит“ — книга нездоровая. Да это и понятно: как можно было автору написать здоровую, ясную, солнечную книгу, когда он пробыл такое продолжительное время в тёмном свалочном месте прожорливого кита?»

Это едва ли можно было счесть за частное мнение критика. Клюеву ясно дали понять, что в «пролетарском» сообществе он гость как минимум нежеланный, которого терпят лишь по определённой необходимости. И он хорошо это понял. Тому свидетельство — стихотворение, появившееся на страницах «Пламени» в 1919 году.

По мне Пролеткульт не заплачет,
И Смольный не сварит кутью.
Лишь вечность крестом обозначит
Предсмертную песню мою.
Да где-нибудь в пёстром Харане
Нубиец, свершивши намаз,
О раненом солнце-тимпане
Причудливый сложит рассказ!
И будет два солнца на небе —
Две раны в гремящих веках,
Пурпурное — в ленинской требе,
Сермяжное — в хвойных стихах.

Это уже не «керженский дух» в «ленинской требе»… Два солнца ещё не гасят одно другое — но уже разведены по разным орбитам, где «пурпурное» соотносится с «железным», а «сермяжное» — с «живым»… Железный мир обогревает солнце с Запада, Живой — с Востока.

От смертных песков есть притины —
Узорный оазис-изба…
Грядущей России картины —
Арабская вязь и резьба,
В кряжистой тайге — попугаи,
Горилла за вязкой лаптей…
Я грежу о северном рае
Плодов и газельих очей!

Эта фантастическая картина имела и реальный исток — южные плоды, тропические растения, разводимые в открытом грунте монахами Соловецкого монастыря… Но не только. Рискованный посыл Клюева в будущее и «грядущей России картины» — возможное пророчество о смене географических полюсов, цивилизационном сломе, последствия которого «новое небо и новая земля»… Этот евразийский мотив станет определяющим в книге, которая будет складываться в годы его «вытегорского сидения», книги, что будет названа «Львиный хлеб».

А пока — он предпринимает все усилия для издания двухтомного «Песнослова» — и пишет слёзное письмо Максиму Горькому: «…Революция сломала деревню и, в частности, мой быт; дома у меня всего житья-бытья, что два свежих родительских креста на погосте. Англичанка выгнала меня в Питер в чём мать родила. Единственное моё богатство — это четыре книжки стихотворений, в совокупности составивших „Первый том“ моих сочинений, и новая, не видевшая света книга, в которую вошли около двухсот стихотворений, в большинстве своём отразивших наше красное время, разумеется, в самом широком смысле, чаще так, как понимает его крестьянская Рассея.

Добравшись до Питера и не имея понятия о бесчисленных разделениях в людях и, в частности, в художественных литературных кругах, я встретил на одном из митингов комиссара советского книгоиздательства, который предложил мне издать книжку более или менее революционного содержания, — каковую я ему в обозначенный срок и представил. Но добро без худа не бывает: мои прежние издатели, которые раньше меня обязывали (обедом, десятирублёвой ссудой и т. п.) издаваться только у них, теперь огулом отказываются от печатания моего большеви<с>тского „Первого тома“ и т. д.».

Конечно, Клюев имел понятие «о бесчисленных разделениях в людях» и, тем более, «в художественных литературных кругах». Договор с издателем Аверьяновым он расторг сам, получив предварительное туманное предложение издания от чиновников Наркомпроса… Но всё застопорилось, и Клюев, печатавшийся в журнале Луначарского, но не входивший с ним в личный контакт, обращается к посредничеству Горького, всеми силами выжимая слезу у не принимающего его стихов ни при какой погоде, но сентиментального и душевного, как ему кажется, обладающего немалым авторитетом писателя.

«Разные учёные люди почестнее указывают мне на Луначарского, которому, как члену рабоче-крестьянского правительства, будто бы оченно к лицу издать крестьянского поэта, но я весьма боюсь, что для того, чтоб издал меня Луначарский, — мне придётся немножко умереть, как Никитину с Кольцовым… Алексей Максимович, посудите сами: скоро праздник 25-го октября 1918 года, земля, говорят, будет вольной, и в свою очередь я буду поэтом Вольной Земли и т. п. Если же моё новое социалистическое отечество и Луначарский для издания народных поэтов ставят в действительности смертные условия, то Вы, Алексей Максимович, быть может, усмотрите возможность довести до сведения Луначарского, что я уже приготовился и на такие, самые лёгкие из условий (я оголодался до костей и обнуждался до потери „прав гражданина“) — мне бы только одним глазком взглянуть на Вольную Землю…»

Собственно говоря, при посредничестве Горького, поговорившего с Луначарским и убедившего его в необходимости издания произведений «крестьянского революционного поэта», два тома «Песнослова» вышли в свет в литературном отделе Наркомата просвещения в 1919 году.

Глава 18

«ОРФЕИ СЕРМЯЖНЫЕ»

1918 годом Есенин датировал своё, посвящённое Клюеву, стихотворение «Теперь любовь моя не та…»:

Теперь любовь моя не та.
Ах, знаю я, ты тужишь, тужишь
О том, что лунная метла
Стихов не расплескала лужи.
Грустя и радуясь звезде,
Спадающей тебе на брови,
Ты сердце выпеснил избе,
Но в сердце дома не построил.
И тот, кого ты ждал в ночи,
Прошёл, как прежде, мимо крова.
О друг, кому ж твои ключи
Ты золотил поющим словом?
Тебе о солнце не пропеть,
В окошко не увидеть рая.
Так мельница, крылом махая,
С земли не может улететь.

Стихотворение, по-своему удивительное, и удивительнее всего в нём строки: «Ты сердце выпеснил избе, но в сердце дома не построил». Это — об «Избяных песнях», которые Есенин, как он сам писал и говорил недавно, — «ценит и признаёт». Чего же стоит это «признание», если «признаваемый» не может выстроить «дома» в своём «сердце»?

Ключ к этому стихотворению и, в частности, к этим строчкам, мы находим, как это ни парадоксально, у Василия Розанова. Для Есенина это имя на какое-то время стало путеводным.

«Есенин читает В. Розанова, — вспоминал Иван Грузинов. — Читает запоем. Отзывается о Розанове восторженно. Хвалит его как стилиста. Удивляется приёмам его работы. Розанов в это время для него как поветрие, как корь. Особенно нравились ему „Опавшие листья“…»