Николай Клюев, стр. 43

Люди уже начали летать… И это вторжение человека в мир небесный не могло не беспокоить Николая. И скоро пророчество неизбежного прозвучало в «Скрытном стихе»:

Железняк летит, как гора валит,
Юдо водное Змию побратень:
У них зрак — огонь, вздохи — торопы,
Зуб — лихой чугун, печень медная…
Запропасть от них Божью страннику,
Зверю, птичине на убой пойти,
Умной рыбице в глубину спляснуть!

Это — глас «братьев-старищ», но и сама природа предчувствует недоброе:

Осенняя явь Обонежья,
Как сказка, баюкает дух.
Чу, гул… Не душа ли медвежья
На темень расплакалась вслух?
Иль чует древесная сила,
Провидя судьбу наперёд,
Что скоро железная жила
Ей хвойную ризу прошьёт?
Зовут эту жилу Чугункой, —
С ней лихо и гибель во мгле…
Подъёлыш с ольховой лазункой
Таятся в родимом дупле.
Тайга — боговидящий инок,
Как в схиму, закуталась в марь.
Природы великий поминок
Вещает Лесной Пономарь.

Овладевая миром, совершенствуя инструменты цивилизации, человек в своей неистовой гордыне, уничтожая гармонию между природой и собой, — не в силах будет удержать их в своих руках, не в состоянии окажется снова запереть открытый им ящик Пандоры… Клюев чувствует, что мира здесь не будет… А пока он вглядывается в знакомые и преображающиеся на глазах черты родной земли, породившей и вскормившей его, стремясь запечатлеть каждый природный жест в движении и внутренней, неуловимой обычным глазом человеческим жизни.

Осинник гулче, ельник глуше,
Снега туманней и скудней,
В пару берлог разъели уши
У медвежат ватаги вшей.
У сосен сторожки вершины,
Пахуч и бур стволов янтарь.
На разопрелые низины
Летит с мошнухою глухарь.
Бреду зареющей опушкой, —
На сучьях пляшет солнопёк…
Вон над прижухлою избушкой
Виляет беличий дымок.
Там коротают час досужий
За думой дед, за пряжей мать…
Бурлят ключи, в лесные лужи
Глядится пней и кочек рать.

Каждый образ совершенно преображает некогда привычную глазу картину — и она оживает, расцветает, наполняется новой энергией жизни, которую сообщает ей слово поэта, ловящего зорким «нерпячим» взглядом каждое незаметное обычному взору изменение природного мира, безмолвно беседующего и с живой тварью, и с благодатно тянущемуся к нежаркому северному солнышку растением… Душа снова обретает равновесие, и если даже появляется ощущение таинственной жути в родном сызмальства мире, то эта жуть — родная, скрывающая до времени тайну природной речи и домашнего уюта, прячущая в избе невидимых существ.

Я дома. Хмарой-тишиной
Меня встречают близь и дали.
Тепла лежанка, за стеной
Старухи-ели задремали.
Их не добудится пурга,
Ни зверь, ни окрик человечий…
Чу! С домовихой кочерга
Зашепелявила у печи.
Какая жуть. Мошник-петух
На жёрдке мреет, как куделя,
И отряхает зимний пух —
Предвестье буйного апреля.

…Он пишет стихи, шлёт из родной деревни немногочисленные письма тем, кого считает близким себе. Понемногу отходит, всерьёз задумываясь о том, чтобы прекратить издаваться… Помогает по дому, но предпочитает бродить по лесу и полю в одиночестве… Так и лето прошло, и осень вступила в свои права. Холодный северный ветер налетал порывами и гулко завывал в печной трубе, словно предупреждал о надвигающейся беде. И она не замедлила прийти. 13 ноября умерла Прасковья Дмитриевна, любимая мамушка.

«Старела мамушка, — вспоминал Николай в „Гагарьей судьбине“, — почернел от свечных восковых капелей памятный Часовник. Матушка пела уже не песни мира, а строгие стихиры о реке огненной, о грозных трубных архангелах, о воскресении телес оправданных. За пять недель до своей смерти мамушка ходила на погост отметать поклоны Пятнице-Параскеве, насладиться светом тихим киноварным Исусом, попирающим врата адовы, апосля того показать старосте церковному, где похоронить её надо, чтобы звон порхался в могильном песочке, чтобы место без лужи было. И тысячесветник белый, непорочный из сердца ея и из песенных губ вырос.

Мне ж она день и час сказала, когда за её душой ангелы с серебряным блюдом придут. Ноябрь нащипал небесного лебедя, осыпал избу сивым неслышным пухом. А как мамушкиной душе выйти, сходился вихрь на деревне: две тесины с нашей крыши вырвало и, как две ржаных соломины, унесло далеко на задворки; как бы гром прошёл по избе…

Мамушка лежала помолодевшая, с неприкосновенным светом на лице. Так умирают святые, лебеди на озёрах, богородицына трава в оленьем родном бору…»

Смерть матери стала роковой чертой. Она разжала прежде скованные обручи, изменила самого Николая. Другая жизнь началась.

Глава 8

ПЛОТЬ. ДУХ. АПОКАЛИПСИС…

Старушки-омывальщицы закончили своё скорбное дело на полу у порога избы. Покойницу обрядили в белое (уйдёт в чистоте, такою, какая пришла на землю при рождении). Чёрный плат лёг на седые волосы.

Четыре вдовы в поминальных платках:
Та с гребнем, та с пеплом, с рядниной в руках;
Пришли, положили поклон до земли,
Опосле с ковригою печь обошли,
Чтоб печка-лебёдка, бела и тепла,
Как допрежь, сытовые хлебы пекла.
Посыпали пеплом на куричий хвост,
Чтоб немочь ушла, как мертвец на погост,
Хрущатой рядниной покрыли скамью,
На одр положили родитель мою.

Старинный обряд, позже описанный Клюевым в «Избяных песнях», сопровождался традиционными на Севере плачами. «Вытьё» — дань уважения и любви к отошедшим в мир иной, хотя ещё древнерусская церковь накладывала запрет на плачи и вопли народные, как на языческие, как на свидетельство отсутствия веры в бессмертие души. Пётр I вообще специальным указом запретил похоронные плачи, но такие запреты в народе не соблюдались.

«Возьмите народную жизнь, хотя бы причитание над покойником, — писал о. Павел Флоренский в книге „Столп и утверждение истины“, одной из любимейших книг Клюева. — Тут и польза, и добро, и святыня, и слёзная красота. Теперь сопоставьте с этим причитанием интеллигентский концерт, и вы сами почувствуете, как он беден содержанием. Знание крестьянина — цельное, органически слитное, нужное ему знание, выросшее из души его; интеллигентское же знание — раздроблено, по большей части органически вовсе не нужно ему, внешне взято им на себя. Он, как навьюченный скот, несёт бремя своего знания».

Столько вийте-тко вы, буйны ветероченьки,
На эту на могилу на умершую!
Раскатите-тко катучи белы камешки,
Разнесите-тко с могилушки желты пески!
Мать сыра земля теперь да расступилась бы,
Показалась бы колода белодубова!
Распахнитесь, тонки белы саватиночки!
Покажитесь, телеса мне-ка бездушные!