Николай Клюев, стр. 118

«Соня Каплун мне сейчас рассказала про один разговор её с А. А. Блоком о „Двенадцати“. Она: „В Киеве считают вас в ‘РКП’“? Блок: „Как, неужели меня считают коммунистом?“ (Сказал с мрачной горестью.) Она: „Нет, я вовсе не вижу в ‘Двенадцати’ никакой партийности и менее всего коммунизма, но я вижу октябрь“. Блок: „Как я рад, что, наконец, это начинают понимать!“ Блок до конца остался при „Двенадцати“, но никогда ничего общего не имел с коммунизмом…»

…Через Петрозаводск Николай добрался до родной и становившейся всё более чужой и чуждой ему Вытегры. Наслушался о своей поэзии, о своих новых вещах в это посещение бывшей столицы. Наслушался — и делился теперь заветным с Коленькой Архиповым:

— Разные учёные люди читают мои стихи и сами себе не верят. Эта проклятая порода никогда не примирится с тем, что человек, не прокипячённый в их ретортах, может быть истинным художником. Только тогда, когда он будет в могилке, польются крокодиловы слёзы и печати, и общества; а до тех пор доброго слова такому, как я, художнику, ждать нечего. Скорее наши критики напишут целые книги про какого-нибудь Нельдихена или Адамовича, а написать про меня у них не поднимается рука. Всякому понятно, что всё то, чем они гордятся, самое их потаённое, давно уже мной проглочено и оставлено позади себя. Сказать про это вслух нашим умникам просто опасно: это значит похерить самих себя, остаться пустыми бочками, от которых по мостовой шум и гром, а доброго вина ни капли.

Говорил без злорадства, без раздражения, с тихой печалью, как о чём-то давно понятом про себя самого.

Вспомнил блоковский вечер. И как-то само произнеслось с раскавыченной блоковской строкой:

— Не хочу быть литератором, только слов кощунственных творцом. Избави меня Бог от модной литературщины! То, что я пишу, это не литература, как её понимают обычно.

Белый, некогда близкий и пытливый собеседник, стал теперь совершенно чужим.

— Наша интеллигенция до сих пор совершенно не умела говорить по-русски; и любая баба гораздо сложнее и точнее в языке, чем «Пепел» Андрея Белого.

…Стол в горнице, простая небогатая трапеза. Они вдвоём сидят под киотом, под Спасом дониконовского письма, неторопливо вечеряют, душевно беседуют, словно чувствуя, что недолго осталось.

Тогда же и написались стихи, печальные стихи, в которых кроме Николая Архипова — его одиннадцатилетний сын Илья. И Клюев обращается к другу:

Чёрный ангел станет у двери
С рогатым тяжёлым ковшом,
Чтоб того, кто любви не верил,
Напоить смердящим вином,
Чтоб того, кто в ржавых просонках
Не прозрел Господних чудес,
Укачал в кровавых пелёнках
С головой ослиною бес:
«Баю-бай, найдёныш любимый,
Не за твой ли стыд и кураж —
Ворота Четвёртого Рима
Затворил белокрылый страж?..»

Печаль от кратковременности счастья, от ощущения быстротекущей жизни оборачивается ужасом от пришедшего видения. Ничего не мог в точности знать Клюев наперёд, но как прозрел внутренним взором «чёрного ангела» у двери друга, не верящего любви…

Уже в 1937 году, обороняясь от наветов, арестованный Николай Архипов напишет письмо В. Бонч-Бруевичу, оправдываясь в своём знакомстве с Клюевым, который, погибающий в Томске, воспринимался уже буквально как прокажённый. И вот что писал Архипов:

«С поэтом Клюевым я познакомился в 1918 г. в бытность мою в Вытегре (бывш. Олонецкой губернии). Я ещё в университетские годы занимался вопросами искусства и на этой почве, в обстановке уездной глуши, произошло моё сближение с поэтом Клюевым. Писал он в те годы (я полагаю, под моим влиянием) много революционных стихов и гимнов, но позднее, после переезда в Ленинград, когда мы оказались разобщёнными (я работал в Петергофе), он попал под чуждые влияния, и наши отношения вступили в полосу охлаждения и окончательно порвались с переездом Клюева в Москву… Знаю, что позднее он был выслан из Москвы в Сибирь, но за что и где находится в настоящее время — мне неизвестно. Моего знакомства с ним я скрывать не имел основания, и в 1930 г. я давал сведения в Ленинградское отделение НКВД о его творческой работе и окружающей его среде…»

К оперативным материалам на Клюева у нас доступа нет, и что это были за донесения Архипова — неизвестно.

«Чёрный ангел» скоро навестил и Клюева. В июне 1923 года поэт был арестован в Вытегре. «Дело», заведённое на него, нам неизвестно, но нетрудно предположить, что оно впрямую связано с изъятием церковных ценностей, тех, которые Николай пытался, по возможности, спасти из разоряемых церквей… Обвиняли его в воровстве? В утайке золота и серебра от голодающих крестьян? Или обвинение было куда более серьёзным?

Так или иначе, но Клюев был препровождён в Петроград на знаменитую Гороховую улицу, мелькнувшую когда-то у него в «ленинском» цикле в соединении с любимой птицей Максима Горького.

Чу! Кричит буревестник… К Гороховой, 2
Душегубных пучин докатилась молва.

Докатилась…

Глава 24

БАСНЯ И БЫЛЬ О ЕСЕНИНЕ

Крик. Крик и холод. Холод, выевший, словно зверь, внутренности, сменился адской жарой. Дышать было нечем, и казалось, что капли не пота, а крови проступают сквозь кожу.

Это была «пробковая камера», в которой Клюеву довелось пробыть три дня, о чём он потом с непреходящим ужасом рассказывал Архипову: «Много горя и слёз за эти годы на моём пути было. Одна скорбь памятна. Привели меня в Питер по этапу, за секретным пакетом, под усиленным конвоем. А как я перед властью омылся и оправдался, вышел из узилища на Гороховой, как веха в поле, ни угла у меня, ни хлеба…»

Кто допрашивал Клюева и на какой предмет — не установлено по сей день. Принимал ли участие в допросах сам начальник Петроградского ГПУ Станислав Мессинг? Что из поэта пытались вытрясти? И как именно он «омылся и оправдался»?

Арест был, безусловно, связан с кампанией по ограблению церквей. Сестра Клюева Клавдия Расщеперина рассказывала потом Есенину, что «Клюев был комиссаром по отбиранию церковных ценностей, что-то оказалось нечисто… и его посадили» (это известно со слов Галины Бениславской). Доверять подобным свидетельствам нет никакой возможности — Клавдия давным-давно разорвала отношения с братом, как «не ледащим и не путящим», да ещё и на пару с мужем обокрала его. Бениславская Клюева вообще ненавидела лютой ненавистью. Есенин же иной раз обронял нечто похожее со слов Клавдии, не задумываясь особо о достоверности сообщаемого.

Клюев, очевидно, входил в некую комиссию по изъятию ценностей, но если он и состоял в ней, то лишь с одной-единственной целью: спасти то, что можно спасти. Ведь при погроме храмов с икон обдирались золочёные ризы, а сами иконы или тут же летели в огонь, или забирались иными «уполномоченными» для развлечения в импровизированных «тирах» (подобный «тир» стоял, в частности, в личной бане Генриха Ягоды).

Что-то страшно-провидческое происходило на глазах Николая.

«Кровь русского народа на воздухах церковных…» Так писал он в 1919-м, в «Сдвинутом светильнике». В стихах того года ещё и похлеще было:

За праведные раны,
За ливень кровяной
Расплатятся тираны
Презренной головой.
Купеческие туши
И падаль по церквам,
В седых морях, на суше
Погибель злая вам!

(Как нарочно, перепечатка именно этих стихов в «Трудовом слове» в 1923-м стала его последней прижизненной публикацией в вытегорской печати.)