Над кукушкиным гнездом, стр. 31

Если бы кто-нибудь вошел и увидел это – как люди смотрят погасший телевизор, а пятидесятилетняя женщина верещит им в затылок про дисциплину, порядок и про наказание, он подумал бы, что вся компания спятила с ума.

Часть II

На краю поля зрения, за окном поста, качается над столом белое эмалевое лицо; вижу, как оно коробится и мнется, стараясь принять свою форму. Остальные тоже наблюдают, хотя делают вид, что заняты другим. Делают вид, что смотрят только в пустой телевизор, но любому понятно, что они украдкой поглядывают на старшую сестру за стеклом – так же, как я. Первый раз она по ту сторону стекла и на своей шкуре может почувствовать, каково это, когда за тобой наблюдают, и больше всего на свете хочется опустить зеленую штору между своим лицом и чужими глазами, от которых некуда деться.

Молодые врачи, санитары, все младшие сестры тоже наблюдают за ней, ждут, когда она пойдет по коридору на совещание, которое сама же назначила, смотрят, что она будет делать теперь, когда стало понятно, что у нее могут отобрать вожжи. Она знает, что все наблюдают за ней, но не двигается с места. Сидит, хотя все уже потянулись в комнату для персонала. Я заметил, что аппаратура в стенах смолкла, будто ждет, когда она двинется.

Тумана тоже нигде нет.

Я вдруг вспомнил, что мне положено убрать комнату для персонала. Я всегда убираюсь там во время совещаний – не знаю, сколько лет. Но сейчас мне страшно встать со стула. Они позволяли мне убираться потому, что считали меня глухим, а теперь они видели, как я поднял руку по приказу Макмерфи, – неужели не догадаются, что я слышу? Неужели не сообразят, что все эти годы я не был глухим, слушал секреты, предназначенные только для их ушей? А если догадались – что они со мной сделают?

И, однако, мне полагается быть там. Если меня не будет, они наверняка смекнут, что я не глухой, опередят меня, подумают: понятно? Не убирается – это о чем говорит? Ясно, как с ним быть…

Только теперь осознаю, какой опасности мы подвергли себя, позволив Макмерфи выманить нас из тумана.

Возле двери прислонился к стене санитар, руки скрестил на груди, розовый кончик языка шныряет по губам, сам наблюдает, как мы сидим перед телевизором. Глаза тоже шныряют, останавливаются на мне, и вижу, кожаные веки слегка приподнялись. Долго смотрит на меня, понимаю, думает о том, как я вел себя на собрании группы. С креном отрывается от стены, идет в чулан для щеток, выносит ведро с мыльной водой и губку, поднимает мне руки и вешает на одну ведро, как котелок над костром.

– Айда, вождь, – говорит он. – Ну-ка, встанем, займемся своими обязанностями.

Я не двигаюсь с места. Ведро качается у меня на руке. Не подаю виду, что слышал. Хочет меня обмануть. Опять велит встать, опять не двигаюсь, и он вздыхает, закатывает глаза к потолку, потом берет меня за шиворот, дергает легонько, и я встаю. Сует мне в карман губку, показывает на комнату дальше по коридору, и я иду.

Пока я иду с ведром по коридору, вжик – как всегда спокойно и мощно проносится мимо старшая сестра и заворачивает в дверь. Это мне не совсем понятно.

Один в коридоре, замечаю, как ясно вокруг – тумана нет ни в одном углу. Только холодок там, где только что прошла сестра, да в белых трубках под потолком перетекает замороженный свет, словно в трубках сияющего льда, словно в змеевике холодильника, устроенном так, чтобы испускать белое свечение. Трубки тянутся до конца коридора, до двери в комнату персонала, куда только что свернула сестра, – тяжелой стальной двери, похожей на дверь Шокового шалмана в первом корпусе, только эта с номером, и на высоте головы в ней сделан стеклянный глазок, чтобы персонал мог увидеть, кто стучится. Подойдя ближе, замечаю, что из глазка сочится свет, зеленый свет, горький, как желчь. Там сейчас начнется совещание персонала, вот почему зеленая утечка; к середине совещания все будет измазано в этом – и стены и окна, – а мне придется собирать губкой и выжимать в ведро, потом смывать осадок водой в унитаз.

Убираться в комнате для персонала всегда неприятно. Что я выгребаю с этих совещаний, трудно себе представить… жуткие вещи, яды, выработанные прямо порами кожи, кислоты в воздухе, такие крепкие, что растворяют человека. Я сам видел.

Я бывал на таких совещаниях, когда ножки столов не выдерживали и корежились, стулья завязывались узлами, а стены скрежетали одна об другую так, что из комнаты можно было выжимать пот. Я бывал на совещаниях, где о больном говорили так долго, что больной появлялся из воздуха во плоти, голый на кофейном столике перед ними, уязвимый для любой бесовской идеи, которая придет им в голову, – за время совещания они успевали размазать его в кашу.

Потому я и нужен им на совещаниях – дело может оказаться очень грязным, и кто-то должен выгребать, а поскольку комнату для персонала открывают только на время совещаний, им нужен там такой, который не проболтается о том, что происходит. Как раз я. Я занимаюсь этим давно – протираю, промокаю, стряхиваю, и в этой комнате, и в прежней, деревянной, в старом корпусе, – что персонал меня даже не замечает; я кручусь, а они смотрят сквозь меня, как будто меня нет – если бы я не пришел, они заметили бы только, что между ними не плавает в воздухе ведро и губка.

Но на этот раз, когда я стучу в дверь, старшая сестра выглядывает в глазок, глядит на меня в упор и не отпирает дольше обычного. Лицо ее приняло нормальную форму, сильное, мне кажется, как всегда. Остальные размешивают сахар в чашках, стреляют сигареты, как заведено у них перед каждым совещанием, но чувствуется, что все напряжены. Сперва я подумал, из-за меня, потом вижу, что старшая сестра даже не села, даже не потрудилась взять чашку кофе.

Она пропускает меня в щель, снова буравит меня обоими глазами, когда я прохожу мимо, потом закрывает дверь, запирает, круто поворачивается и опять смотрит. Понятно, подозревает меня. Я думал, она так расстроилась из-за непослушания Макмерфи, что ей будет не до меня, но вид у нее невозмутимый. Голова ясная, и она думает, как это мистер Бромден услышал, что острый Макмерфи велит ему проголосовать, поднять руку. Она думает, как это он догадался положить тряпку и сесть рядом с острыми перед телевизором. Больше никто из хроников этого не сделал. Она думает, не пора ли немного проверить нашего мистера вождя Бромдена.

Поворачиваюсь к ней спиной и лезу с губкой в угол. Поднимаю губку над головой, показываю всем в комнате, что она покрыта зеленой слизью и что работа у меня тяжелая; потом опять наклоняюсь и тру пуще прежнего. Но сколько ни усердствую, как ни притворяюсь, будто забыл о сестре, все равно чувствую, что она стоит у двери и сверлит мне череп, кажется, сейчас просверлит насквозь, сейчас не выдержу и закричу, во всем признаюсь, если она не перестанет дырявить меня глазами.

Тут она спохватывается, что на нее саму смотрят – весь персонал. И как она про меня гадает, так же они гадают про нее – что она сделает с этим рыжим пациентом. Ждут, что она скажет про него, – им дела нет до какого-то дурака индейца, стоящего в углу на четвереньках. Они ждут, и она перестает смотреть на меня, берет чашку кофе, садится и размешивает сахар, осторожно, чтобы ложка не дай бог не задела чашку.

Начинает доктор.

– Ну что, друзья, не пора ли нам пора?

Он улыбается через плечо молодым врачам, а те попивают кофе. Старается не глядеть на старшую сестру. Она сидит так тихо, что он нервничает и ерзает. Он хватает свои очки, надевает, чтобы посмотреть на часы, потом заводит часы и одновременно говорит:

– Четверть. Давно пора начать. Так. Это совещание, как большинству известно, созвала мисс Гнусен. Перед собранием терапевтической группы она позвонила мне и сказала, что, по ее мнению, Макмерфи вызовет в отделении беспорядки. Отличная интуиция – в свете того, что произошло несколько минут назад, – вам не кажется?

Перестал заводить часы – заведены уже так, что еще один поворот, и они разлетятся по всей комнате; сидит, улыбается циферблату, барабанит по руке розовыми пальчиками, ждет. На этом месте обычно она берет руководство совещанием на себя, но сейчас молчит.