Имаджика. Примирение, стр. 105

— Какой голос?

— Он доносился снизу, из-под земли. Тихий шепот…

— И что он сказал?

— Он повторял одни и те же два слова, без конца. «Низи Нирвана. Низи Нирвана. Низи Нирвана. Низи… Нирвана».

По щекам Целестины текли слезы. Она не пыталась их сдержать, но голос ее пресекся.

— Ты думаешь, это Хапексамендиос с тобой говорил? — спросила Юдит.

Целестина покачала головой.

— С какой стати Ему было говорить со мной? Он получил все, что хотел. Я лежала и спала, пока он пролил Свое семя. А потом Он удалился назад к своим ангелам.

— Так кто же это мог быть?

— Я не знаю. Я думала много об этом и даже сложила сказку для ребенка, чтобы после моей смерти эта тайна осталась ему в наследство. Но я не уверена, что мне действительно хотелось разгадать ее. Я боялась, что сердце мое разорвется, если я когда-нибудь узнаю ответ. Я боялась, что разорвется сердце всего мира.

Она подняла взгляд на Юдит.

— Теперь ты знаешь о моем стыде, — сказала она.

— Я знаю твою историю, — сказала Юдит. — Но я не вижу никаких причин для стыда.

Слезы, которые она сдерживала с тех самых пор, как Целестина начала рассказывать ей весь этот ужас, потекли по ее щекам — отчасти из-за боли, которую она испытывала, отчасти из-за сомнения, которое до сих пор угнетало ее, но прежде всего из-за улыбки, появившейся на лице у Целестины, когда она услышала ответ Юдит и двинулась ей навстречу, чтобы обнять ее, словно любимого человека, утраченного и найденного вновь перед самым концом света.

Глава 59

1

Если приближение к моменту Примирения было для Миляги чередой воспоминаний, ведущих его обратно к его собственному «я», то само Примирение оказалось воспоминанием, к которому он был совершенно не готов.

Хотя ему уже приходилось совершать ритуал, обстоятельства были совсем другими. Во-первых, вся эта атмосфера большого события. Тогда он вошел в круг, словно знаменитый боксер, и ореол поздравлений воспарил у него над головой еще до того, как были нанесены первые удары, а толпа покровителей и почитателей исполняла роль преданных болельщиков. На этот раз он был один. Во-вторых, тогда он видел перед собой награды, которые посыплются на него, как из рога изобилия, когда работа будет окончена: какие женщины упадут к нему в объятия, какое богатство и какая слава ожидают его. На этот раз награда была совершенно иной и не исчислялась в замаранных простынях и звонких монетах. Он был орудием высшей и мудрой силы.

Эта мысль прогнала страх. Когда он открыл свое сознание потокам энергии, он почувствовал, как на него нисходит покой, и тревога, одолевавшая его на лестнице, отступает прочь. Он сказал Юдит и Клему, что через дом будут проходить силы, подобных которым его кирпичи еще не знали, и это было правдой. Он почувствовал, как они придают силы его сознанию и побуждают его мысли выйти за пределы головы, чтобы собрать в круге весь Доминион.

Сознание его растеклось во всех направлениях, чтобы охватить собой комнату. Это оказалось несложным делом. Поколения поэтов-узников накопили неплохой запас метафор, и он позаимствовал их без зазрения совести. Стены были границами его тела, дверь — ртом, окна — глазами.

Обычный набор банальностей, не потребовавший от него никаких творческих усилий. Он растворил доски, штукатурку, стекло и тысячи прочих мелочей в той же тюремной лирике и, превратив их в часть самого себя, устремился дальше, за их пределы.

Когда его воображение растеклось вниз по лестнице и вверх, по направлению к крыше, он почувствовал, как процесс начинает жить своей собственной жизнью. Его интеллект, попавший в плен к литературным штампам, уже отставал от куда более стремительного шестого чувства, которое снабдило его метафорами для всего дома еще до того, как логические способности Миляга успели достичь прихожей.

И вновь его тело стало мерой всех вещей. Подвал — его внутренностями, крыша — черепом, лестница — хребтом. Доставив эти образы в круг, его мысли покинули пределы дома, поднялись над черепичной крышей и распространились по улицам. По пути он мимоходом вспомнил о Сартори, зная, что его двойник прячется во мраке где-то неподалеку. Но мысли его разбегались с ртутной быстротой, и он чувствовал слишком большое возбуждение, чтобы рыскать в тенях в поисках уже побежденного врага.

Со скоростью пришла и легкость. Улицы представляли не большую трудность, чем уже пожранный дом. Его тело всосало в себя шоссе и перекрестки, свалки и нарядные фасады, реки вместе с их истоками, парламент и святой престол.

Как он начал понимать, весь город вскоре будет уподоблен его плоти, костям и крови. Да и что в этом удивительного? Когда архитектор задумывает построить город, к какому источнику обращается он за вдохновением? Конечно же, к той плоти, в которой он жил с самого рождения. Это — первый образец для любого творца. Тело является и школой, и столовой, и скотобойней, и церковью; оно может быть превращено и в тюрьму, и в бордель, и в сумасшедший дом. В Лондоне не было ни единого здания, которое не имело бы истока во внутреннем городе анатомии архитектора, и Миляге нужно было лишь открыть свое сознание этому факту. Стоило ему сделать это, как город без труда уместился у него в голове.

Он полетел к северу через Хайберн и Финсбери Парк к Палмерз Грин и Кокфостерз. Он отправился на восток вдоль реки мимо Гринвича, на часах которого приближалась полночь, и по направлению к Тилбери. На западе он миновал Мерилебоун и Хаммерсмит, на юге — Лэмбет и Стритхэм, где некогда он впервые повстречался с Пай-о-па.

Но названия эти вскоре утратили всякий смысл. Улицы и кварталы, словно при взгляде с набирающего высоту самолета, стали составной частью еще более масштабного рисунка, возбудившего новый аппетит в его честолюбивом духе. На востоке мерцало море, на юге — Ла-Манш, воды которого в эту душную ночь были на редкость спокойны. Что ж, сумеет ли он достойно ответить на этот новый вызов? Сможет ли его тело, уже доказавшее, что может объять город, стать мерой странам и материкам? А почему бы и нет? Вода течет по одним и тем же законам, будь его руслом морщина у него на лбу или впадина между континентами. И разве руки его не похожи на две страны, лежащие бок о бок у него на коленях, почти касаясь друг друга своими полуостровами, все в шрамах и морщинах?

За пределами его тела не осталось ничего, что бы не отразилось внутри — ни одного моря, ни одного города, ни одной улицы, ни одной крыши, ни одной комнаты. Он был в Пятом Доминионе, а Пятый Доминион был в нем, готовый к доставке в Ану в качестве знака, карты и стихотворения, сочиненного во славу единства всего сущего.

В других Доминионах шел тот же процесс.

Со своего круга на Горе Липпер-Байак Тик Ро уже поймал в свою сеть Паташоку и дорогу, идущую от ее ворот в сторону гор. В Третьем Доминионе Скопик, отложив в сторону страхи по поводу отсутствия Оси, поглощал Квем, подбираясь к засушливым степям вокруг Май-Ke. В Л’Имби, где он скоро должен был оказаться, священники служили в храмах праздничные службы, надеясь на исполнение пророчеств о грядущем Примирении, которые разнесли по городу бродячие проповедники, покинувшие вчера свои тайные убежища.

Охваченный не меньшим вдохновением, Афанасий уже прошел вспять по Постному Пути к границам Третьего Доминиона и перескочил через океан на остров, в то время как более чуткая часть его «я» бродила по преображенным улицам Изорддеррекса. Там перед ним предстали задачи, с которыми не пришлось столкнуться ни Скопику, ни Тику Ро, ни даже Миляге. Прямо на улицах города ему встречались чудеса, упорно ускользающие от любой аналогии. Однако приглашение Афанасия в Синод было даже более мудрым решением, чем об этом подозревал Скопик. Его одержимость Христом, истекающим кровью Богом, дала ему такое понимание замысла Богинь, которого человек, в меньшей степени занятый мыслями о смерти и воскрешении, никогда бы не смог достичь. В разрушенных улицах Изорддеррекса он увидел образ собственных физических мук, а в музыке волшебных вод услышал отзвук журчания своей божественной крови, претворенной Святой Матерью, которой он молился, в чудесный целительный бальзам.