Том 3. Воздушный десант, стр. 94

Я внимательно разглядывал Дедушку. За тихой, спокойной речью, за приветливой улыбкой на лице видна беспощадная твердость. Он местный уроженец, был колхозником, механизатором, последняя должность — председатель колхоза. Район знает до последнего кустика, до самой маленькой стежки-дорожки.

Партизаны помогают нам и при боевых операциях, особенно в разведке. В каждом населенном пункте, во всех оккупационных учреждениях, даже во многих воинских подразделениях противника они имеют своих людей — разведчиков, диверсантов, связных. Партизанские связные — диво исполнительности, быстроты, храбрости. Это большей частью подростки, и одинаково великолепны что парнишки, что девчонки.

Из Таганского леса десантники сделали несколько крупных вылазок. На перегоне Корсунь — Таганча подорвали железнодорожное полотно, пустили под откос паровоз и несколько вагонов с неприятельскими солдатами; на том же участке подорвали состав с боеприпасами. На шоссе Корсунь — Сахновка — Таганча уничтожили две автомашины с фашистами и двенадцать машин с грузом. Разгромили штаб 157-го запасного батальона противника, тогда же взорвали одно зенитное орудие, четыре автомашины, убили пятьдесят солдат и офицеров. В селе Поташня сожгли склад с продовольствием, тридцать четыре автомашины, убили тридцать гитлеровцев. Кроме того, сделали много мелких налетов.

Наша четверка отличилась. Правда, не воинской доблестью: здесь, среди отпетых десантских головушек, трудно выделиться, любая доблесть и дерзость считаются всего лишь обязательной нормой. Отличились мы, наоборот, сдержанностью, умеренностью десантского размаха. Мы остановили на шоссе легковую фашистскую машину. Случилось так, что при обстреле шофер и охрана были убиты, а главный пассажир, какой-то фюрер, остался жив. Его даже не царапнуло. Чтобы поскорей исправить эту несправедливость, Федька замахнулся на фюрера ножом.

— Ша! — скомандовал ему Антон.

Федька задержал нож и заворчал на Антона:

— Чего тебе? Не мешай!

— Этого возьмем живьем.

— Зачем? Нашел добро!

— А ты не видишь, кого подцепили? Крупного фюрера.

Немец розовый, холеный, пахнущий духами, в богатой офицерской форме, заляпанной густо золотыми и серебряными кренделями-вензелями. На груди у него железный крест. Обезоруживаем его, командуем:

— Вперед!

Он снимает с пальца кольцо с каким-то дорогим камнем, который сияет яркой звездочкой, и предлагает его нам, то одному, то другому. Все отказываемся. Потом, видимо решив, что главный у нас Федька, он берет его холеными руками за руку и пытается надеть кольцо.

— Отстань, гад! Не марай мне руки! — рычит Федька и отталкивает фашиста.

Но тот упорно лезет к нему, униженно, просительно гладит рукава шинели. Тогда Федька хватает кольцо и бросает далеко в бурьян.

— Нас не купишь. Пошли! — И подталкивает фашиста автоматом.

Мы сдали пленного в штаб бригады. Он дал очень ценные сведения. Потом его отправили на самолете в штаб фронта. Комбриг особым приказом вынес нам благодарность.

34

Немцы отметили наш лес — у дороги против него поставили белый, хорошо приметный столб с черной деревянной рукой, указующей в нашу сторону, и с надписью под рукой по-немецки и по-русски: «Партизаны». Дня через два надпись заменили новой: «Бандиты». Все вооруженные машины открывают от этого столба пальбу по нашему лесу. Бьют дико, наугад, без ущерба для нас. Но столб все-таки сильно портит нам настроение.

Снова прилетел самолет. Он заберет нашу почту. Все садятся за письма, сажусь и я писать матери.

Бедная моя мама! Дорогие, бедные наши мамы! Мы знаем, что никогда не уходим из вашего сердца, из вашей памяти. Вспоминаем постоянно и мы вас.

Дорогая мамочка, не подумай, что я не хочу домой, позабыл его. Я помню все-все, даже давно забытое снова всплыло. Я собираю и берегу, как ничем не заменимые драгоценности, все-все крохи моего былого.

На войне, при постоянно угрожающей смерти, наша память приобретает удивительное свойство — становится многократно памятливей, переворачивает, перекапывает все осадки прежних лет и выдает «на-гора» такое, что уже казалось навсегда погребенным под толщей многих лет и множества переживаний, казалось никогда не бывшим.

Мне было три-четыре года. Мы жили в деревне у бабушки. Вы с папой сели пить чай, а меня оставили на полу ловить тени, которые отбрасывал с улицы в комнату гибкий, весь трепещущий тополь. Но мне хотелось к вам, к столу. Я трудился долго и упрямо, чтобы взобраться на стул. Помочь мне вы почему-то не хотели. Наконец я убедился, что стула мне не одолеть, сел около него и сказал с горькой обидой и с упреком вам: «Бедный-бедный капуз!» Я не умел еще выговаривать «карапуз». Помнишь ли ты?

Тогда вас это привело в восторг, вы долго смеялись, потом ты схватила меня под мышки и вознесла до своей головы и затем уж посадила на стул. С той поры я полюбил высоту. Сначала высоту твоих рук, потом высоту деревьев и, наконец, высоту самолетов. Не тот ли первый взлет и сделал меня воздушным десантником?

И еще… Мы пошли с тобой в перелесок собирать сучья, чтобы сварить ужин, и я впервые увидел цветы. Увидел-то, наверно, не впервые, а цветы вошли в мою жизнь впервые. Я остановился перед ними, открыл рот и, помню, что-то мычал и бубнил, пораженный их красотой. Мне так хотелось их съесть. Но ты строго сказала: «Это есть нельзя, — начала называть цветы по именам: — Это незабудки, это бубенчики».

Я повторял за тобой, но, сколь ни старался, у меня получалось: «земзютки», «губень».

Теперь мне кажется, что это было тысячи лет назад.

И еще, тем же летом. Мы с тобой пошли по малину, ты поставила меня к одному кусту, а сама обирала другие и постепенно скрылась. И вот после того, как твоя голова мелькнула последний раз, меня охватил такой страх… такого я никогда не испытывал и на фронте. Этот страх: «Потерял маму, больше не увижу маму» — был сильнее страха смерти.

Я кинулся в ту сторону, куда ушла ты. Вдруг дорогу мне преградила хворостина, пустяковая хворостина. Но я никогда до того не встречал таких препятствий, не знал, что можно перешагнуть, убрать, боялся даже коснуться ее и закатился ревом. Ты вернулась, взяла меня за руку и повела, вероятно, даже не заметила хворостинки. Я шагнул через нее, зажмурясь, весь дрожа: а вдруг схватит, сделает больно, отнимет маму? Но вот ничего такого не случилось, и меня охватило торжество: смята неприступная преграда, страшный враг повержен. Это был мой первый подвиг. Моя первая отвага.

Ты называешь войну ужасом. Но не думай, что наша жизнь — сплошное несчастье, убийства, злоба. Нет, не так. Есть у нас и любовь, и дружба, и всякие другие — солдатские радости. В огне войны, в страхе смерти мы научились больше ценить и любить жизнь. Она засияла для нас новым, более ярким светом. Рядом со мной воюет Антон Крошка. Редкий отец, редкий брат так берегут сына, брата, как бережет он меня. Если надо будет, он умрет за меня без всякого колебания. Он уже не раз своей меткой пулей, своей беспредельной храбростью отводил от меня смерть. Точно такой же и другой мой боевой товарищ — Федька Шаронов. Ты знаешь его. Есть девушка. Когда я ухожу на опасное дело, посмотрела бы ты, каким чистым, благословляющим взглядом провожает она меня.

Путь наш труден, верно, но за спиной у себя мы слышим ликованье свободной, счастливой земли. Пусть мы умрем, но, умирая, будем знать, что надолго убили войну.

Обрати всю свою любовь на моих сестренок! А братишку Даньку люби меньше! Да-да, люби меньше: потом, когда его пошлют на войну, будет меньше горя. И тебе и ему.

У меня не хватает духу написать все это, и я пишу, что мы стоим на отдыхе, фронт отсюда даже и не слышен. Живем, как на даче, воинских занятий никаких нет, удим рыбу, собираем грибы.

Комбриг вызывает лейтенанта Гущина, Федьку Шаронова, деда Арсена, меня и ставит нам задачу — пробраться в партизанский лес для связи с отрядом Бати.