Старая скворечня (сборник), стр. 67

Она работала в госпитале зубным врачом. Будь она каким-нибудь другим врачом, они, может, и не сблизились бы. Но Клавдия Николаевна работала зубным врачом, и ей пришлось немало повозиться с его цингой. Она смотрела его почти каждый день. И почти каждый день он ощущал на себе прикосновение ее рук, когда она, перед тем как начать осмотр, обнимала ладонями его голову и, поправляя, чтобы ей удобнее было, говорила: «Повернитесь. Вот так». Он готов был хоть целый час кряду вертеть головой туда и сюда, лишь бы ощущать на своих щеках тепло ее ладоней, но Клавдия Николаевна, не ожидая, пока больной запрокинет голову, сама вертела ее своими мягкими, свежевымытыми руками. Таких милых рук не было ни у одной женщины — ни до нее, ни после. Милых и теплых… Таких теплых, что всякое прикосновение их как бы обжигало.

21

Иван Антонович считал, что говорить банальности женщинам, которых мало знаешь, нехорошо. Кокетничанье, болтовня про выразительность глаз и форму рук — все это от невоспитанности. Однако по отношению к Клавдии Николаевне он почему-то сделал исключение. Как-то раз, когда медсестра, помогавшая ей, вышла, Иван Антонович сказал врачу про ее руки, что они у нее такие нежные, такие теплые… Глаза Клавдии Николаевны, обычно грустные, неожиданно осветились улыбкой; она задержала на какой-то миг руки на его лице, но потом, словно спохватившись, обронила сухо: «Больной, откройте рот…» Сделав обычные примочки, которые она делала ему уже не раз, Клавдия Николаевна вздохнула и, выбрасывая тампон, сказала: «Это вам так показалось». Он мог бы промолчать или пожать плечами в знак извинения. Но он не промолчал и не пожал плечами, а высказал самое сокровенное: что каждое ее прикосновение как бы обжигает. Она задумалась, и снова глаза ее стали грустными. «Мне никто не говорил об этом, — призналась она. — Теперь я буду знать. Ну как? — и, слегка кокетничая с ним, Клавдия Николаевна положила пальцы рук ему на щеки. — Ну как — жжет?»

«Жжет!» — сказал он и, не удержавшись, порывисто взял ее ладони и стал целовать их.

Все это вышло довольно глупо, по-мальчишески. Она тут же отняла свои руки и отошла к окну. Он обернулся, сидя в зубоврачебном кресле, поглядел на нее. Он не видел ее лица, обращенного к окну; он видел только ее плечи, туго обтянутые узким халатиком; всегда по-женски покатые, они вдруг заострились, как у подростка, ему показалось почему-то, что она плачет. Иван Антонович встал из кресла и только было раз-другой шагнул, намереваясь подойти к Клавдии Николаевне, однако она опередила его намерение. «Идите! Вы свободны», — сказала она строго. Он постоял в нерешительности, буркнул: «Извините» — и пошел к двери. Она даже не обернулась.

Казалось бы, между ними ничего не произошло в этот раз; внешне все оставалось по-прежнему. Иван Антонович, когда положено, являлся в зубоврачебный кабинет, садился в кресло и, жмурясь от яркого света, ожидал, пока Клавдия Николаевна вымоет руки. Она мыла руки над раковиной, вытирала их на ходу и, касаясь пальцами его подбородка, говорила: «Ну-с, откройте рот». Он открывал рот, и она освежала тампонами язвы на его деснах, покачивала пинцетом зубы, то морщилась, недовольная чем-то, то обнадеживала радостно: «Ничего, дело у нас идет на поправку». И, покончив со всеми процедурами, спешила к столику, где лежала история его болезни, чтобы сделать запись о процедурах. Записывая, роняла обычное: «Все. Вы свободны».

И так один и другой раз. Только стал он замечать вдруг, что всякий раз, когда он приходил, Клавдия Николаевна под разными предлогами выпроваживала из кабинета свою помощницу — медсестру. Если бы на месте Ивана Антоновича был другой мужчина, то для него этого знака оказалось бы вполне достаточно, чтобы первому сделать шаг к сближению. Но Иван Антонович, заметив это, наоборот, словно испугался чего-то. Сядет в кресло и сидит как истукан, боясь хоть чем-нибудь выдать свое волнение, которое неизменно — и день ото дня все больше — испытывал он от прикосновения к нему Клавдии Николаевны. Наконец она не выдержала, первой вступила с ним в разговор.

Однажды, когда Иван Антонович уже встал с кресла, Клавдия Николаевна, как всегда, помыла руки и подошла к столику, чтобы сделать отметку о процедуре в истории болезни. Полистав ею же исписанные странички, она вдруг воскликнула удивленно: «Иван Антонович! А вы, оказывается, ленинградец?!» — «Да», — коротко ответил он: после тампонов зубы страшно болели и кровоточили, и даже это «да» он выговорил с трудом. «Значит, мы с вами земляки», — сказала она. «Что вы говорите?!» — обрадованно воскликнул Иван Антонович и тотчас же позабыл про свои кровоточащие десны.

Ленинградцы — патриоты своего города. Иван Антононович не составлял в этом исключения. Он очень обрадовался, что тут, в глуши, встретил землячку. Клавдия Николаевна тоже рада была искренне. Она не сказала, как обычно: «Вы свободны, идите!», а молча пододвинула ему стул.

Иван Антонович присел к столу, и они разговорились. Они вспоминали родной город — кто где жил, и взморье, и «стрелку», и музеи, — и эти воспоминания сразу как-то сблизили их. Сблизили, может, больше, чем всякое другое объяснение. Клавдия Николаевна приехала сюда, в Прибайкалье, еще до войны. По распределению? Добровольно? Она не сказала. Сказала только, что приехала сюда в тридцать восьмом году, чтобы хоть чем-нибудь облегчить судьбу мужа. Она сняла крохотную каморку, устроилась прачкой и стала работать. Они виделись с мужем всего лишь несколько раз. Муж умер перед самой войной. Когда началась война и в этом городе стали развертывать новые госпитали, ее направили вот в этот. И она прижилась тут, получила работу по специальности и служит уже третий год, и все довольны ею и даже выхлопотали ей с дочкой комнату.

Иван Антонович был подавлен тем, что услышал. Его заигрывание с ней — эти самые слова про обжигающие пальчики — показались ему такими жалкими, обидными для нее, что он готов был провалиться на месте от стыда. Однако Клавдия Николаевна восприняла те его слова совсем по-иному. «За шесть лет, что я живу в Иркутске, — призналась она, — мне никто не говорил ласкового слова.

И когда вы тогда сказали про руки… ну, что каждое мое прикосновение как бы обжигает, то вы, сами того не подозревая, обожгли меня… И я вам очень благодарна за это». Он хотел что-то возразить, даже готов был извиниться за свое мальчишество, но Клавдия Николаевна не дала ему произнести и двух слов. «Нет, нет! — продолжала она горячо. — Я не сентиментальна. Я умею себя держать в руках. Но вы были так искренни, что своей непосредственностью совсем обезоружили меня».

Это объяснение, помимо воли Ивана Антоновича, все изменило в их отношениях — они стали друзьями.

Лечение его подходило к концу. Кровоточащие десны благодаря заботам и вниманию Клавдии Николаевны окрепли; язвы на теле оказались ревматического происхождения и после лечебных ванн и кварцевого облучения исчезли бесследно. Дня за два до комиссования ему выдали форму. Иван Антонович обрядился во все новенькое, не бывшее в употреблении, и отправился в город проводить Клаву. Она зазвала его к себе, познакомила с дочкой, и они допоздна сидели вместе — пили чай и разговаривали. На врачебной комиссии его признали ограниченно годным, и Клава (она призналась ему в этом спустя год, когда они расставались) сделала так, что он не вернулся на Север, в отряд Векшина, а был оставлен тут же, в Иркутском управлении, производившем изыскания на Ангаре и по всему Байкалу. Партия была немногочисленна, объем работ большой, объекты очень отдаленные. Приезжая в Иркутск, Иван Антонович на правах старого друга продолжал навещать Клаву.

Как-то он вернулся с Мысовой, с Байкала, усталый, обросший, и Клава уговорила его не идти к себе в общежитие, а остаться у нее.

И он остался…

С тех пор в течение всего года, пока Иван Антонович служил в Иркутске, он часто бывал у Клавы. И всякий раз она была с ним очень ласкова. Такой отзывчивости, доброты, такой кротости, что ли, он не встречал ни у одной женщины. Она знала, что он женат, что у него семья, и ни на что не претендовала. Она очень хотела иметь от него ребенка, очень! В минуты откровения, которые с Клавой были почему-то чаще, чем с кем-либо раньше, Иван Антонович признавался, что любит ее. В ответ она шептала ему какие-то нежности, смысл которых до него не сразу доходил. Она горячо уговаривала его, чтобы он ничего не боялся. Жизнь так коротка! Может, это последняя ее любовь! Так пусть он ничего не боится. Пусть будет ребенок. Она сама его выходит и выкормит. Теперь работает и материально обеспечена. Пусть она будет матерью-одиночкой, все равно! Она хочет иметь о нем память на всю жизнь. Ничего, что он скоро не будет принадлежать ей; но зато частица его навсегда останется с ней.