Дневник. Том 2, стр. 102

послано двадцать два приглашения, а пришло пятнадцать

23*

355

или шестнадцать человек. Гайда, просивший меня написать

статью в «Фигаро» об этом первом собрании, является в пять

часов и говорит, что его заставили написать статью до прихода

сюда: Блаве, главный Парижанец *, который собирался обедать

в городе, — а я подозреваю, что в пригороде, — просил передать

ему эту статью до трех часов дня. < . . . >

Доде придумал оригинальное сравнение. Он говорит, что

мозг Ренана похож на собор, где упразднили богослужение и

где, сохраняя его церковную архитектуру, держат дрова, вя

занки соломы, кучу всякой всячины. Эта шутка дала повод

Леметру написать в «Ревю Бле» целую статью.

Понедельник, 2 февраля.

Читаю сегодня утром в «Фигаро» статью Гайда. Оказы

вается, я принимал вчера у себя весь Париж, а с этим всем

Парижем и людей, заведомо находящихся со мною в ссоре, и

врагов, с которыми не раскланиваешься. Бедный XX век, как

будет он обманут, если станет черпать сведения о XIX веке в

наших газетах!

Вторник, 3 февраля.

<...> Люди, подобно Ремаклю, сохранившие в зрелом воз

расте дуроватую невинность круглых ребячьих глаз, — бедные

создания, недостаточно оснащенные для жизненной борьбы и

обреченные на съедение другими.

Четверг, 19 февраля.

Наутро после лихорадочной ночи — я уже по дороге в Па

риж. Завтрак у Маньи, в этом ресторане, где все еще так на

поминает о нас с братом. В час дня я — в полутьме Одеона, из

которой вдруг возникает женщина; она бросается мне на

шею — это Леонида *, целующая своего автора.

Скука, досадная, раздражающая скука репетиции, когда

роли еще не выучены и когда память актеров и актрис всякую

минуту оступается на вашей прозе.

Пятница, 20 февраля.

Поразительно, как мало понимает свою роль актер и как

он нуждается в подсказках руководителя, режиссера.

Среди актеров и актрис, с которыми я работал, только одна

г-жа Плесси была обязана своей игрою самой себе. Все другие

артисты были и остаются лишь инструментами в руках какого-

356

Дневник. Том 2 - _50.jpg

нибудь Тьерри или Пореля, — с добавлением, разумеется, к ля,

данному этим камертоном, их личных качеств: пленительного

голоса, естественной игры, комической внешности,— но и

только.

Порель в Одеоне поистине вызывает восхищение тем, как

он передает замысел автора через интонации, движения, же

сты, умолчания, паузы, смену темпа, которые он придумывает

и на которые указывает всей труппе. Поистине это от него по

шло очень умное и очень литературное изображение на сцене

сокровенного и неосознанного в человеческих страстях. Даже

самым ничтожным из них он умеет придать особую драматич

ность при помощи тысячи мелких остроумных деталей, рож

денных его неусыпной наблюдательностью: такова сцена чте

ния газеты г-ном Марешалем в третьем акте.

Леонида Леблан, которую я считал бунтовщицей, проявляет

совершенно поразительное послушание и покорность: ее за

ставляют повторять семь, восемь раз отрывок из какой-нибудь

сцены, и она не выказывает ни малейшего признака дурного

настроения.

Суббота, 21 февраля.

Право, забавно видеть, как твои фантазии облекаются в

кровь и плоть, твоя проза становится движением, действием, —

словом, как холодная буква, автором которой ты являешься,

преображается в жизнь.

Порель сказал, что намерен показать пьесу в будущую суб

боту. Этот уже определенный, близкий срок спектакля, эта

премьера, до сих пор далекая и еще неясная, ставшая теперь

достоверностью с ее страшным alea 1, вызывает во мне какое-то

волнение, какую-то слабость в ногах, и я, выходя из Одеона,

так ступаю по камням мостовой, словно под моими ногами

ковер.

Воскресенье, 22 февраля.

Карагель сказал сегодня на моем воскресном приеме, что

достаточно десяти студентов, которые, возымев желание поза

бавиться, поднимут шум, — и моя пьеса провалится. В этой

фразе, небрежно брошенной толстяком южанином, мне послы

шалось эхо Латинского квартала, весть о воскресшей Деревян

ной трубке *, скрытое предупреждение о новом заговоре.

1 Жребием ( лат. ) .

357

Понедельник, 2 марта.

На рассвете, еще в постели, я размышлял, в связи с «Ан-

риеттой Марешаль», о том, что если и дальше буду писать для

театра, то хотел бы изгнать со сцены всякий искусственный ли

ризм старых школ, заменив его натуральным языком страсти.

Сегодня утром, когда я правил корректурные листы «Пи

сем» моего брата, мне попался лист с письмами о представле

ниях «Анриетты Марешаль» в 1865 году.

Ухожу с генеральной репетиции, с беспокойством думая о

том, произведет ли первый акт должное впечатление на пуб

лику, и страшась, что в один из этих дней пистолет г-на Маре-

шаля снова даст осечку, как случилось сегодня.

Пока я обедаю у Сишеля, отдыхая душой и телом, к моим

хозяевам в половине одиннадцатого ночи почти силой вры

вается интервьюер, который тщетно искал меня днем в Отейле:

пришлось затопить камин, зажечь лампу в малой гостиной и,

уступая его настояниям, беседовать с ним целый час об «Ан-

риетте Марешаль».

Вторник, 3 марта.

Проснувшись, читаю в «Эвенман» статью, вежливая и даже

почтительная форма которой не может скрыть тайную не

приязнь.

За этой статьей следует другая — передовица в «Голуа»,

призывающая республиканцев вновь освистать сегодня вечером

нашу пьесу и подписанная Шарлем Дюпюи, одним из тех, кто

поставил свое имя под манифестом от 7 декабря 1865 года; *

в этом манифесте упомянутый суровый эрудит изъяснялся сле

дующей удивительной прозой:

«Мы умеем смять костлявой рукой косынку у старушки

Музы, а если придет охота посмеяться, то и ухватить за хвост

глухого сатира, влюбленного в веселье и проказы. Но разве это

причина, чтобы не кричать фу!, когда пытаются забрызгать

грязью искусство? Нет, мы не желаем видеть его одеяние ви

сящим на гвозде в лупанаре, видеть, как Муза, в растерзанном

платье, с клеймом Бесстыдства на челе, уходит неверной по

ходкой, оступаясь в сточные канавы и монотонно бормоча

безымянные, бессвязные стихи, в которых ничего нельзя обна

ружить: ни правды, ни стиля, ни вдохновения!»

В самом деле, смешно, что призыв этого Шарля Дюпюи

напечатан в подлинно консервативной газете, — газете, принад

лежащей Мейеру, человеку из еврейского высшего общества!

Ну что же, видно, так нужно, чтобы вокруг нашего имени

358

до конца жизни последнего из двух братьев велась борьба и чтобы

я, даже пользуясь преимуществами моих давно исполнившихся

шестидесяти лет и под их защитой, не мог добиться успеха,

который не оставил бы привкуса горечи во рту, — успеха, кото

рый не нанес бы раны моему нравственному я. Любопытно, как

долговечны эти ненависть и злоба в литературных кругах. Они

выбросили нас за двери театров, где, несомненно, мы могли бы

кое-что сделать, — и кое-что новое, — они убили моего брата...

И эти люди не сложили оружия...

В сущности, от этой статьи в «Голуа» у меня душа ушла

в пятки. Ибо если сегодня вечером раздастся несколько свист

ков, то, учитывая скрытое недоброжелательство большинства

моих собратьев по перу, которые будут присутствовать в зале,

партия проиграна; значит, опять провал! Так или иначе, я