Сын, стр. 95

– А потом верхом на грациозных скакунах появляются отважные галантные испанцы. И всех убивают.

– Верно, увы. Я просто ханжа.

Целую ее шею.

– Отец думал, что не все мустанги вымерли. Он говорил, что видел следы неподкованных лошадей.

– Вполне вероятно, – соглашаюсь я.

И вспоминаю всех мустангов, которых мы перебили в своей жизни. Но Педро тоже их убивал. Мы все этим занимались.

У подножия холма течет ручеек, впадающий в Рио-Браво. Вдоль ручья растут хурма, каркас, пекан, ильм. В кустах щебечут сойки.

Мы занимаемся любовью при свете, в солнечных лучах, хотя нас могут увидеть издалека работники, ковыряющиеся на луковых полях вдоль реки. Марии картинка кажется чрезвычайно живописной; я искренне сочувствую крестьянам.

– Ты уверен, что хочешь быть со мной? – спрашивает она. – Мне казалось, ты предпочитаешь революционерок.

Нежно целую ее в ответ.

– Я стала старая и сентиментальная, – вздыхает она.

– Ты моложе меня.

– Женский возраст, он как собачий. Даже мой, – подтверждает она, поймав мой удивленный взгляд. – Но сейчас я думаю только о том, что наше вино греется на солнце.

Она поднимается и, подхватив бутылки, спускается к прохладному ручью. Волнуюсь, не занозила бы ногу, но ее стопы жестче моих. Наблюдаю, как скрываются в кустах ее изящные бедра, шрам на спине, волосы, собранные в пучок на затылке.

Проходит несколько минут, а ее нет. Наверное, решила облегчиться, догадываюсь я. Но она все не возвращается, и я отправляюсь на поиски – босиком решительно продираюсь сквозь высокую бурую траву, нервно опасаясь наступить на змею или на колючку. Она лежит в небольшой заводи. Распущенные волосы струятся вдоль тела, камни белеют на дне. Делаю три-четыре осторожных шага, и только тогда она поднимает голову.

– Всегда любила бывать на природе, – говорит она.

Похлопывает по воде, как по кровати, я ложусь рядом. Какой же я бледный и веснушчатый, только руки загорели, какие-то неопрятные клочья волос по всему телу… но затем все мысли отступают.

Мы лежим, как первые люди на земле, или последние. Солнце светит, вода прохладная, каждое движение невероятно важно. Мы, как дети, знаем, что больше никого на этом свете не существует.

Потом выбираемся обратно на холм, на наше одеяло. Обсыхаем на солнце, она сворачивается калачиком у меня под боком и засыпает. И больше ничего не нужно. Я понимаю, что никогда не был так счастлив, и почему-то вновь вспоминаю отца – испытывал ли он что-то подобное, хотя бы в юности. Не могу представить. Он, как и мой брат, – ружье, нацеленное на этот мир.

Сорок шесть

Илай Маккаллоу

Наши полномочия закончились в 1860-м. Государство раскололось: с одной стороны – плантаторы и те, кто читал газеты их сторонников, с другой – все остальные. Но мятежникам был нужен Техас; Конфедерация не продержалась бы без нашего хлопка, без мяса и портов.

Тем летом сгорел Даллас. Как всегда в случае заговора, пожар сопровождали чудеса. Во-первых, все здания оказались пусты – ни одной живой души не пострадало, хотя вспыхнул целый квартал. Второе чудо состояло в том, что не нашлось ни одного свидетеля. Третье, и последнее, чудо вот какое: известно, что звук собственного голоса аболиционисту милее всего на свете, – всякий раз, как в Канзасе загоралась телега или ящик из-под мыла, не меньше дюжины фрисойлеров [126] принимались верещать, что это их работа, в надежде, что их непременно повесят за правое дело, – но Даласский пожар не взяла на себя ни одна кроткая душа. Плантаторы подожгли свои дома, чтобы втянуть нас в войну, и уже до восхода солнца газеты принялись обвинять беглых рабов и янки, которые наверняка сожгут весь Техас, сначала изнасиловав всех белых женщин.

К концу лета техасцы были убеждены, что в случае отмены рабства весь Юг станет африканским, женщин уберечь не удастся, а расовое смешение будет нормальным делом. Хотя тут же могли начать уверять, что война не имеет никакого отношения к рабству. Что все дело в гордости, человеческом достоинстве, самоуправлении, да в самой свободе, в конце концов, в правах штатов; это война за освобождение нас от наглого вмешательства Вашингтона. И неважно, что Вашингтон спас нас от возвращения в состав Мексики. Неважно, что они приструнили индейцев.

Но даже тогда никто не думал, что рабство сохранится надолго. Сама жизнь противилась этому, не только в Америке, а по всему свету. Но плантаторы полагали, что людей можно уговорить повоевать ради дополнительных пары десятков лет хлопковых прибылей. Вот тогда-то во мне начал просыпаться дух стяжательства. В этом мире нет смысла оставаться маленьким человеком.

После голосования за отделение штат начал стремительно пустеть. Половина знакомых мне рейнджеров умотала в Калифорнию – они не собирались умирать ради богачей, стремившихся удержать своих ниггеров. По пятам за ними спешили техасцы, которые осмелились поднять голос против рабовладения или плантаторов, их сразу подозревали в симпатиях Линкольну. Сепаратисты тоже бежали. Фургоны тянулись на запад, подальше от войны, и над ними гордо развевался флаг Конфедерации. Они были за войну, пока не приходилось сражаться самим, и я часто думаю, что именно поэтому Калифорния превратилась в то, во что превратилась.

Я бы не стал признаваться в этом всяким идиотам, но мне рабство представлялось в порядке вещей. У нас были рабы, у индейцев были рабы, ваши враги становились трофеем, который даровал в награду ваш Господь. Лики Христа и его матушки украшали рукояти многих мечей; все герои Техаса поминали их имена в сражениях с Мексикой. Война была их золотым окладом, и я не понимаю, почему этот порядок нужно менять.

Если вы не состояли в техасской кавалерии, то подлежали призыву и вас отправляли на восток воевать в пехоте. Та к что благоразумные люди, у которых по каким-то причинам не было лошадей, срочно обзаводились ими – выпрашивали, одалживали или просто воровали. Я записался в отряд Горных Стрелков МакКаллоу (просто однофамилец), и нас послали освобождать Нью-Мексико от федералов.

С самого начала все пошло наперекосяк. Наш главный, полковник Сибли, решил, что марш – дело скучное, и удалился на походную койку в своем фургоне в компании двух проституток и бочонка с бухлом. Отдельные забияки, из тех, кто воображал, что сражается за человеческое достоинство и свободу от северной элиты, возроптали было, но после того как конфисковали еще несколько фургонов, волнения прекратились. Прочие и так уже прозвали себя НБЛ, Ниггеры Богатых Людей, – в честь тех отважных, кто вдохновил нас на борьбу за свободу. А что до Сибли – пока он делился с нами виски, мы не возмущались.

Газеты обещали, что победа над фермерами-янки будет легкой и стремительной, но довольно скоро обнаружились некоторые ошибки в расчетах. Среди ребят из Нью-Мексико было не так уж много фермеров. Вообще-то они мало отличались от нас – охотились, воевали с индейцами и через пару месяцев умудрились окружить нас и спалить все наши обозы. Сибли притих и вернулся в свою блядскую «санитарную карету»; остальные проголосовали и решили возвратиться в Техас. В газетах объявили, что Нью-Мексико нам и даром не был нужен, потому как там полно аборигенов, так что отступление отныне полагается считать грандиозной победой.

До Ричмонда было полторы тысячи миль, там практически забыли о нашем существовании. Призвали потуже затянуть пояса – новый губернатор принимал присягу в домотканой одежде, – но еды хватало. На улицах стало меньше молодых парней, да время от времени приходили слухи о кораблях янки, появившихся в наших портах, но в целом и не догадаешься, что идет война. Будучи лейтенантом, я мог свободно отправиться куда пожелаю, правда, идти особо было некуда. Команчи отвоевали приличные куски своих прежних земель; граница сократилась на несколько сотен миль. На пустынных дорогах, где не рыскали индейцы, вас поджидали отряды местной самообороны. Им щедро платили по пятьдесят долларов за каждого дезертира-конфедерата, так что если они не были лично с вами знакомы, то просто рвали в клочья увольнительные документы, набрасывали вам петлю на шею и волокли к начальству в обмен на свои серебреники.

вернуться

126

Сторонники Партии Свободной Земли, набравшей силу в Америке середины XIX в., ратовали за отмену рабства.