Лирика 30-х годов, стр. 35

«В Нижнем Новгороде с откоса…»

В Нижнем Новгороде с откоса
чайки падают на пески,
все девчонки гуляют без спроса
и совсем пропадают с тоски.
Пахнет липой, сиренью и мятой,
небывалый слепит колорит,
парни ходят —
картуз помятый,
папироска во рту горит.
Вот повеяло песней далекой,
ненадолго почудилось всем,
что увидят глаза с поволокой,
позабытые всеми совсем.
Эти вовсе без края просторы,
где горит палисадник любой,
Нижний Новгород,
Дятловы горы,
ночью сумрак чуть-чуть голубой.
Влажным ветром пахнуло немного,
легким дымом,
травою сырой,
снова Волга идет, как дорога,
вся покачиваясь под [13] горой.
Снова, тронутый радостью долгой,
я пою, что спокойствие — прах,
что высокие звезды над Волгой
тоже гаснут на первых порах.
Что напрасно, забытая рано,
хороша, молода, весела,
как в несбыточной песне, Татьяна
в Нижнем Новгороде жила.
Вот опять на песках, на паромах
ночь огромная залегла,
дует запахом чахлых черемух,
налетающим из-за угла,
тянет дождиком,
рваною тучей
обволакивает зарю, —
я с тобою на всякий случай
ровным голосом говорю.
Наши разные разговоры,
наши песенки вперебой.
Нижний Новгород,
Дятловы горы,
ночью сумрак чуть-чуть голубой.

Спасение

Пусть по земле летит гроза оваций,
Салют орудий тридцатитройной —
нам нашею страною любоваться,
как самой лучшей
нашею страной.
Она повсюду —
и в горах и в селах —
работу повседневную несет,
и лучших в мире —
храбрых и веселых —
она спасла, спасала и спасет.
И дальше в путь, невиданная снова,
а мы стеной, приветствуя, встаем, —
«Челюскина» команду,
Димитрова,
спасителей фамилии поем.
Я песню нашу лирикою трону,
чтоб хороша была со всех сторон,
а поезд приближается к перрону,
и к поезду подвинулся перрон.
Они пойдут из поезда,
и синий
за ними холод —
звездный, ледяной,
тяжелый сумрак
и прозрачный иней
всю землю покрывает сединой.
На них глядит остеклянелым глазом
огромная Медведица с высот,
бедой и льдами окружила разом
И к Северному полюсу несет.
А пароход измят, разбит, расколот,
покоится и стынет подо льдом —
медведи,
звезды острые
и холод
кругом, подогреваемый трудом.
Морями льдина белая омыта,
и никакая сила не спасет
и никогда…
На льдине лагерь Шмидта,
и к Северному полюсу несет.
А в лагере и женщины и дети,
медведи,
звезды острые,
беда,
и обдувает ужасом на свете
спокойные жилые города.
Но есть Союз,
нет выхода иного, —
а ночью льдина катится ядром,
наутро снова,
выходите снова
наутро —
расчищать аэродром.
А ночью стынут ледяные горы,
а звезды омертвели и тихи.
В палатках молодые разговоры,
и Пушкина скандируют стихи.
Века прославят
льдами занесенных
и снова воскрешенных на земле.
Спасителей прославят
и спасенных
пылающие звезды на Кремле.
Мы их встречаем песней и салютом,
пустая льдина к северу плывет,
и только кто-то
в озлобленье лютом
последний свой готовит перелет.
Мы хорошо работаем и дышим,
Как говорится, пяди не хотим,
но если мы увидим и услышим,
то мы тогда навстречу полетим.
Ты, враг, тоску предсмертную изведай,
мы полетим по верному пути,
чтобы опять — товарищи с победой,
чтобы опять товарища спасти.

Соловьиха

У меня к тебе дело такого рода,
что уйдет на разговоры вечер весь, —
затвори свои тесовые ворота
и плотней холстиной окна занавесь.
Чтобы шли подруги мимо, парни мимо
И гадали бы и пели бы скорбя:
Что не вышла под окошко, Серафима?
Серафима, больно скучно без тебя…
Чтобы самый ни на есть раскучерявый,
рвя по вороту рубахи алый шелк,
по селу Ивано-Марьино с оравой
мимо окон под гармонику прошел.
Он все тенором, все тенором, со злобой
запевал — рука протянута к ножу:
— Ты забудь меня, красавица,
попробуй…
Я тебе тогда такое покажу…
Если любишь хоть всего наполовину,
подожду тебя у крайнего окна,
постелю тебе пиджак на луговину
довоенного и тонкого сукна.
А земля дышала, грузная от жиру,
и от омута Соминого левей
соловьи сидели молча по ранжиру,
так что справа самый старый соловей.
Перед ним вода — зеленая, живая,
мимо заводей несется напролом —
он качается на ветке, прикрывая
соловьиху годовалую крылом.
И трава грозой весеннею измята,
дышит грузная и теплая земля,
голубые ходят в омуте сомята,
пол-аршинными усами шевеля.
А пиявки, раки ползают по илу,
много ужаса вода в себе таит —
щука — младшая сестрица крокодилу —
неживая возле берега стоит…
Соловьиха в тишине большой и душной…
Вдруг ударил золотистый вдалеке,
видно, злой, и молодой, и непослушный,
ей запел на соловьином языке:
— По лесам,
на пустырях
и на равнинах
не найти тебе прекраснее дружка —
принесу тебе яичек муравьиных,
нащиплю в постель я пуху из брюшка.
Мы постелем наше ложе над водою,
где шиповники все в розанах стоят,
мы помчимся над грозою, над бедою
и народим два десятка соловьят.
Не тебе прожить, без радости старея,
ты, залетная, ни разу не цвела,
вылетай же, молодая, поскорее
из-под старого и жесткого крыла.
И молчит она,
все в мире забывая, —
я за песней, как за гибелью, слежу…
Шаль накинута на плечи пуховая…
— Ты куда же, Серафима?
— Ухожу, —
Кисти шали, словно перышки, расправя,
влюблена она,
красива,
не хитра —
улетела.
Я держать ее не в праве —
просижу я возле дома до утра.
Подожду, когда заря сверкнет по стеклам,
золотая сгаснет песня соловья —
пусть придет она домой
с красивым,
с теплым —
меркнут глаз его татарских лезвия.
От нее и от него
пахнуло мятой,
он прощается у крайнего окна,
и намок в росе
пиджак его измятый
довоенного и тонкого сукна.
вернуться

13

В бумажной книге «над». (прим. верст.)