С секундантами и без… Убийства, которые потрясли Россию. Грибоедов, Пушкин, Лермонтов, стр. 22

(III, 431)

Что ж, это «общий закон» старения. С ним Пушкин уже давно смирился и охотно делится своим знанием с друзьями:

Не сетуйте: таков судьбы закон…

После чего от личных судеб он переходит, опять-таки не отступая от классической поэтики, к размышлениям, относящимся к историческим судьбам России. Пропущенные через призму времени исторические события лицейской юности приобретают особую значимость – оттенок особо высокой торжественности:

Припомните, о други, с той поры,
Когда наш круг судьбы соединили,
Чему, чему свидетели мы были!

Как и прежде, в эпохе Французской революции и наполеоновских войн Пушкин видит грандиозный разлом в истории человечества, положивший начало новому, «железному» веку, столь ненавистному нравственному чувству поэта. Тонким подбором лексики, восходящей к пророчеству царя Давида, предсказавшего тревожное «смятение народов», отвергающих фундаментальные нравственные ценности, Пушкин дает представление о масштабности происходящего:

Игралища таинственной игры,
Металися смущенные народы;
И высились и падали Цари [57];
И кровь людей то Славы, то Свободы,
То Гордости багрила алтари.
Тогда гроза двенадцатого года
Еще спала. Еще Наполеон
Не испытал великого народа…

(III, 432)

И далее – о поражении Наполеона и, пожалуй, впервые с особым пафосом – добрые слова об Александре I («Народов друг, спаситель их свободы!») и столь же добрые («Суровый и могучий») – о ныне здравствующем Императоре. И все же – таков удивительный эффект этого стихотворения – читатель постоянно ощущает, что та страшная кровавая эпоха в представлении Пушкина чем-то лучше, светлее того, что есть, и того, что надвигается. Как будто слова «Теперь не то… И чаще мы вздыхаем и молчим» отнесены не только к лицейскому братству, но и к нынешним и будущим судьбам народов.

Стихотворение обрывается неожиданно:

…[И над землей] сошлися новы тучи
И ураган их…

(III, 433)

Темы «Печально я гляжу на наше поколенье» Пушкин, как мы уже знаем, в своем поэтическом творчестве избегал. Так что стихотворение обрывается, вероятно, не случайно. Но то, что он мог по этому поводу сказать, он сказал. И сделал это в тот же день – 19 октября 1836 г., – хотя и в несколько другой форме:

«Что надо было сказать… это то, что наше современное общество столь же презренно, сколь глупо; что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что есть долг, справедливость, право, истина; [это циничное презрение] [ко всему], что не является [материальным, полезным]… это циничное презрение к мысли, [красоте] и к достоинству человека. Надо было прибавить… что правительство все еще единственный Европеец в России… И сколь бы грубо [и цинично] оно ни было, только от него зависело бы стать во сто крат хуже. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания…» (XVI, 422; подл. по-франц.).

Это строки из черновой редакции письма Пушкина к Чаадаеву, документа поразительного, философское, религиозное, историософское содержание которого заслуживает тщательнейшего анализа и как минимум отдельного труда. О напряженном внутреннем состоянии Пушкина, в котором он писал письмо к Чаадаеву и оборвал на полуслове стихотворение, дает представление эпизод, случившийся в тот же вечер 19 октября 1836 г., когда Пушкин читал свое стихотворение собравшимся лицеистам:

«Он… развернул лист бумаги, помолчал немного и только что начал… как слезы покатились из глаз его. Он положил бумагу на стол и отошел в угол комнаты на диван. Другой товарищ уже прочел за него последнюю лицейскую годовщину» [58].

«Четыре смертные ступени…»

После стихотворений Каменноостровского цикла тема ожидаемой смерти, исчерпав себя в многочисленных размышлениях и пророчествах 1835–1836 гг., исчезает из творчества Пушкина. На первый план выдвигается другая важная для него тема, тема чести – ценности, которая в глазах Пушкина и многих его современников значила более самой жизни. Так, «Капитанская дочка» первоначально мыслилась как историческая повесть, ориентированная на социально-бытовые подробности пугачевской эпопеи, но по мере работы над ней – особенно в редакции 1836 г. – все больше становилась произведением о нравственном содержании дворянской чести. Характерно, что знаменитый эпиграф «Береги честь смолоду», акцентирующий эту тему, вставлен Пушкиным в самый последний момент – в конце октября или в начале ноября 1836 г. (в беловой рукописи, датированной 19 октября, он еще отсутствует!).

Проблемам чести посвящены еще два произведения, написанные осенью – зимой 1836 г.; о них пойдет речь несколько ниже.

4 ноября 1836 г. в жизни Пушкина произошел крутой перелом, потребовавший от него полной реализации его представлений о праве, чести, достоинстве дворянина. В тот день он получил с утренней почтой оскорбительный для его чести анонимный пасквиль следующего содержания: «Полные Кавалеры, Командоры и Кавалеры Светлейшего Ордена Всех Рогоносцев, собравшись в великом Капитуле под председательством достопочтенного Великого Магистра Ордена Его Превосходительства Д. Л. Нарышкина, единодушно избрали г-на Александра Пушкина коадъютором Великого Магистра Ордена Всех Рогоносцев и историографом Ордена» [59].

В петербургских салонах было общеизвестно, что супруга Д. Л. Нарышкина была возлюбленной покойного Императора Александра, причем не менее общеизвестно было и то, что ее муж имел вследствие этого немалые выгоды. Пасквиль прозрачно намекал, что в подобных же отношениях с ныне здравствующим Императором находится жена Пушкина, а он сам, подобно Нарышкину, получает от этого определенные дивиденды (жалованье историографа).

Нетрудно представить, какую бурю это вызвало в душе Пушкина. Его многолетние подозрения, которым он и сам-то не слишком верил, и если позволял вырваться наружу, то разве что в шутливой форме («не кокетничай с Царем!»), теперь получали какое-то подтверждение, и мало того – стали достоянием насмешливой светской молвы!

Пушкин решил напрямую поговорить с женой. Но то, что он услышал, было, пожалуй, хуже того, что он ожидал. Оказывается, этот французишка-кавалергард, которого он уже больше года принимал в своем доме и даже позволял выражать восхищение Натальей Николаевной, нарушив все нормы приличия и законы чести, стал домогаться его жены! И что уж было совсем возмутительно и гнусно – он втянул в свои интриги своего так называемого отца – нидерландского посланника барона Геккерна – скорее всего, просто сексуального сожителя: уговорил его использовать свое дипломатическое красноречие и незаурядные способности интригана, чтобы склонить Наталью Николаевну отдаться этому подлому кавалергарду!

Пушкину, понятно, не было известно письмо Дантеса по этому поводу, раскрывающее удивительную подлость, лживость и немужественность этого внешне блестящего кавалергарда. Вот оно:

Ж. ДантесГеккерну

<2 ноября (?) > 1836. Петербург.

«Дорогой друг… вчера я случайно провел весь вечер наедине с известной тебе дамой… я неплохо продержался до 11 часов, но потом силы меня оставили, и такая охватила слабость, что я едва вышел из гостиной… когда я вернулся к себе, оказалось, что у меня страшная лихорадка. Ночью я глаз не сомкнул…»

вернуться

57

Ср.: «Зачем мятутся народы, и племена замышляют тщетное? Восстают цари земли… против Господа и против Помазанника Его. „Расторгнем узы их, и свергнем с себя оковы их“» (Пс. 2: 1–3; перевод 1822 г.).

вернуться

58

Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина. М., 1984. С. 378.

вернуться

59

Рукоп. отд. ИРЛИ. Ф. 244. Оп. 2. № 103. Подл. по-франц., перевод автора книги.