Петух в аквариуме – 2, или Как я провел XX век. Новеллы и воспоминания, стр. 7

– Говорят, был специальный приказ на этот счет маршала Рокоссовского?

– Ну, я не знаю, какие были вообще приказы. До нас приказы не доходили в виде приказов. Говорил командир батальона или, соответственно, командир роты, что вот надо так-то и так-то. Это было для нас достаточно. Какие он там получал указания, я не знаю.

Буряты и «самовары»

Еще у нас, если говорить о секретности, учудили и такое – не знаю даже, кто это придумал, – чтобы на телефонную нитку сажали двух человек одной какой-нибудь редкой национальности, скажем, двух бурят или двух адыгейцев. Вот они, сидя на разных концах телефонной линии, и будут на своем адыгейском языке передавать друг другу важную информацию, и никакой противник их не поймет, даже если подслушает.

Не знаю, как противник, но, по-моему, и сами эти буряты не очень-то понимали, что от них хотят, чтобы они передавали, и лопотали что Бог на душу положит – всякие личные впечатления: как устроились, чем сегодня кормили, что из дома пишут… А когда доходило дело до военной информации, они всё равно переходили на русский язык, потому что никаких военных терминов, кроме как кинжал или копьё, в этих языках нет: танк, артиллерия, авиация, самоходка, дивизия – всё это произносится у них в чистом виде по-русски.

В этом смысле, когда русские телефонисты называли, там, самоходки «самоварами», пулеметы «трещотками», танки «железками» или «коробками», а «катюши» – «надюшами» или «парашами», конспирация получалась даже надежнее, чем у бурят. Хотя толку от этого тоже было мало. Потому что одни называли «самоварами» самоходки, другие тем же словом обозначали минометы, третьи – танки. Командиры, для которых предназначалась вся эта шифрованная информация, разбирались в ней, насколько я мог судить, главным образом по догадке и редко ошибались. Зато уж подслушивающий противник точно ничего не понимал – за это можно поручиться.

Генеральский мат

Надо сказать, что во время войны, по-моему, я ни одного ни полковника, ни генерала не видел. Самое старшее, самое главное военное лицо, которое я видел, – это был подполковник, наш командир полка Кольченко (кстати, тоже вот украинец). Его к нам прислали вскоре после того, как я попал в полк, а до этого был – я его плохо знал, запомнил только его фамилию – подполковник Жаворонков. Они никогда особенно не совались на линию фронта: конечно, у них много дел было в полку… Хотя Кольченко был смелый человек. Да, во время наступления он пару раз попадал в наши ряды… При этом он почему-то ходил с палочкой, и я даже помню, как он один раз поколотил нашего комбата палкой (была и такая история) и кричал, что «вы тут как пионеры воюете – надо так, надо эдак…» Я уж не помню, чем он был недоволен, всё как раз у нас было совершенно нормально. Всё это было на моих глазах… Не так чтобы больно побил, но выдал свое презрение к нему с помощью дубины. Но тем не менее комбат к нему относился неплохо. Мы хорошо вообще относились к командиру полка: он бывал в боевых порядках, и чувствовалось, что он человек опытный и смелый.

А дивизией у нас командовал полковник, потом он стал уже к концу войны генералом, его фамилия была Казак. Его я вообще в глаза никогда не видел, знал только фамилию. Это командир 324-й дивизии. А у него был заместитель, тоже полковник, тоже, кстати, украинец, – Осадчий. И единственный случай, когда я его видел, – когда наш батальон сбился с отмеченного на карте пути, а он поехал именно по карте, в другую сторону, где наших войск не оказалось, ну, его и обстреляли немецкие автоматчики. Он потом матерился, матюгался: как же это так? Он думал, что идет за нами, едет в наш батальон – хотел посмотреть, как мы наступаем, а в действительности мы свернули не туда, куда надо (немцы намеренно переставили указатели на дороге), а он поехал правильно и оказался, так сказать, вне защиты, выскочил прямо на немецких автоматчиков и еле ноги оттуда унес – он на санках, по-моему, мчался, – развернулся, прилетел к нам и ругался на чем свет стоит.

Вообще надо сказать, что вот военная ругань – она совершенно не такая спокойная, противненькая, как ругаются в мирное время. Там, на фронте, очень сочные выражения – я, естественно, не буду их воспроизводить, – такой многоярусный хороший мат, с большими такими производными, с использованием русских префиксов и суффиксов, которые в общем-то в мирное время для этого даже и не используются. Эмоциональный такой подъем, генеральский мат, я бы сказал.

«Наш, не наш – полезай в блиндаж!»

Вообще в пехоте были и свои приятные особенности. Стреляли по нам в основном из винтовок, пулеметов, из полковой артиллерии в лучшем случае. Тяжелая артиллерия старалась стрелять куда-нибудь подальше: по тылам, по более значимым целям, чем какие-то там паршивые пехотинцы. Причем, даже если видели немцы (во всяком случае, это уже на территории Германии) – видели одного-двух человек, их это как-то мало волновало: на них они снарядов не тратили… То же самое касалось авиации. Наша авиация в период операции в Восточной Пруссии в основном бомбила Кенигсберг. А вообще, что наши, что немцы бомбили главным образом тылы, крупные города, крупные базы, а вот так, чтобы бомбить передний край, – это было редко и всегда очень рискованно, потому что непонятно, попадешь по своим или по чужим – с воздуха не очень там видно всё, как это получалось. Вообще, когда появлялся самолет, а самолеты в Восточной Пруссии в основном появлялись наши, а не немецкие – там было явное у нас господство в воздухе, – они начинали обстрел или сбрасывали бомбы, и это нам, понятно, не очень нравилось, и даже была такая присказка. Появляется какой-то самолет, спрашивают: «Наш?» – «Наш, не наш – полезай в блиндаж!»

Потому что вообще то, что и свой может обрушить на тебя что-нибудь такое малоприятное, – это факт. Особенно самолеты-штурмовики. В то время были самолеты «Илюшины» – Илы-штурмовики, на которых были установлены ракеты типа «катюш». Один раз как-то получилось, что мы попали под обстрел двух или трех таких штурмовиков – и ничего хорошего, во всяком случае, недалеко от нас разорвалось несколько реактивных снарядов.

Мы должны были обозначать свой передний край с помощью сигнальных ракет. Но и немцы стреляли из ракетниц, и мы стреляли из ракетниц, у нас были и красные, и синие, и зеленые ракеты, и у немцев – такие же, и я не уверен, что летчики во всем этом разбирались и четко помнили, какими ракетами обозначался наш передний край…

Адъютант старший батальона

В полку был начальник штаба – майор Лаврентьев, человек очень талантливый, толковый, долго прослуживший в полку и много сделавший для хорошей организации полка. У него было четыре помощника. Первый помощник начальника штаба – по оперативной работе, я его не помню почему-то. Лаврентьев настолько всё делал сам и хорошо, что ПНШ-1 практически в моем сознании не остался. Потом был ПНШ-2, отвечавший за разведку, ПНШ-3 – даже не знаю, чем он занимался, и ПНШ-4 – это так называемый строевой отдел, который ведал учетом, справками и т. д.

В батальоне тоже был своего рода штаб, но этот штаб состоял из одного офицера и вестового, там, собственно, и не полагалось больше. Официально эта должность называлась старший адъютант, или адъютант старший батальона (это еще шло, по-моему, от царской армии – такое название). В нашем конкретном батальоне этим занимался Андрюша Кузин, который казался мне очень старым, потому что мне-то было 18 лет, а ему было уже то ли 22, то ли 23. К тому же я был младшим лейтенантом, а он был целым капитаном – это вообще уже было, трудно даже сказать, как высоко, как далеко: мне тогда казалось, что до капитана дорасти почти невозможно. Он был уроженец Москвы, хороший такой, славный русский человек, с большим чувством юмора и с удивительным спокойствием. Профессионально он блестяще, конечно, знал всё. Именно он учил меня работать по карте, соображать по карте. И всегда, когда он что-нибудь там приказывал или поручал, он прибавлял что-нибудь такое юмористическое и делал это с таким легким смешком.