Дневник ведьмы, стр. 38

Мари! – крикнул он, отшатываясь от меня, как от прокаженной. И тотчас подавился этим именем. – Николь… – кое-как выдавил он, и снова голос его пресекся.

Не было смысла притворяться и строить из себя ничего не понимающего. Он узнал меня мгновенно – то ли сердце, то ли плоть подсказала. Да и мое лицо, конечно, многое выражало… Я просто сразу призналась во всем, даже без слов. Я вообще не умею запираться и предпочитаю признать свою вину.

Мне показалось, Себастьян накинется на меня с кулаками. Я думала, он начнет предавать меня анафеме. Но он… Он пятился от меня, пока не наткнулся на стену. А потом, скользя спиной, сполз по ней на пол, уткнулся в колени – и заплакал.

Я не слышала его всхлипываний. Только одно первое сдавленное рыдание, а потом видела лишь его трясущиеся плечи.

Я стояла и смотрела, как плачет мой брат, и не было в то мгновение женщины несчастней меня. Он плакал из-за меня. Нет, не только из-за того, что вдруг выяснилось: его мечта заполучить в любовницы Мари недостижима. Он оплакивал еще и свою сестру, Николь, рыжие кудряшки которой помнил с детства, оплакивал меня, ступившую на путь греха и зашедшую по нему далеко, очень далеко. А заодно оплакивал и себя, совершившего грех смертный, незамолимый… Я понимала это, и впервые стыд за тот шаг, который я когда-то сделала, за все то, что с тех пор совершила, начал мучить меня и терзать. Честное слово, я была просто на грани истерики. У меня сердце разрывалось от жалости к брату, я раскаивалась… Может быть, только та блудница, которую защитил Христос, раскаивалась так же искренне, как я в те мгновения. И если бы Себастьян проплакал еще хоть минуту, я упала бы рядом с ним на колени и принялась молить его о прощении. Я готова была немедленно отправиться в первую же попавшуюся обитель и там как можно скорей принять постриг, затвориться от мира, лишь бы хоть как-то загладить свою вину в том, что грешила и вовлекла во грех родного брата. Да-да, даже эту вину я готова была сейчас принять на себя! Ах, если бы только Себастьян помедлил всего лишь одну минуту… Тогда все могло быть иначе и в его жизни, и в моей.

Но он затих, посидел еще чуть-чуть, а потом поднял голову. Я ожидала увидеть слезы и гнев в его глазах, готова была к ненависти и обличениям, но ничего этакого не было. Глаза были сухи, спокойны, а в самой их глубине, словно рыбка на дне озера, плескалась усмешка.

– А что, малютка моя Николь? – спросил он самым приветливым тоном. – Как ты думаешь, как поведет себя отец, когда я расскажу ему, кем стала его любимая невинная доченька? Настолько невинная, что даже лицо прикрыла вуалью, лишь бы ее не поганили мужские взгляды, пока она ухаживает за больным отцом… мечтая, чтобы он поскорей отдал богу душу, а она получила бы вожделенное наследство…

Я отпрянула, словно он плюнул в меня. Он и в самом деле плюнул мне в самое сердце!

– А ты? – проговорила я с нескрываемым презрением. – Ты зачем явился в родной дом после пяти лет, в течение которых и носа сюда не показывал? Ты-то помнишь, чего ты хотел? Тебе нужны были деньги. Зачем?

Я думала, он возмутится, но он только чуть расширил глаза в мимолетном приступе удивления, а потом расхохотался:

– Итак, ты все знаешь, моя милая сестричка? И, судя по твоим пылающим праведным гневом глазам, готова раскрыть мою тайну перед всеми желающими? Например, перед отцом… Ну так зря будешь стараться. Тебе он не поверит. Решит, что ты оговариваешь меня, лишь бы я не прорвался к денежкам. А вот то, что ты не девица, сможет установить любая повитуха. Я-то знаю наверняка, ведь сам и лишил тебя невинности!

И тут я не выдержала, начала хохотать. Нет, ну просто не могла удержаться! Страх, желание прекратить кошмарную сцену любой ценой, презрение к святоше, которого я только что жалела и перед которым только что готова была пасть на колени, чтобы покаяться, – все смешалось.

Ох как взбеленился Себастьян, с какой ненавистью уставился на меня…

– Посмотрим, кто будет смеяться последним! Посмотрим!

Он вскочил, схватил меня за руки и начал трясти, сжимая мои кисти так, что я не выдержала и завизжала от боли.

– Пусти! – крикнула я. – Ты сломаешь мне руки!

– Я готов придушить тебя! – выкрикивал он с бессмысленным выражением лица. – Придушить!

– Конечно, готов! – крикнула я. – Чтобы отец никогда не узнал о том, как ты насиловал свою сестру на ступеньках собора и называл ее Мари, воображая, что обладаешь самой Богоматерью! Я проститутка, да, но ты – святотатец, для которого во всем мире существует только одно: деньги!

Он замер. Я кое-как выдернула руки из тисков его пальцев. Увидев синяки на своих запястьях, всхлипнула от жалости к себе и в отместку вонзила ногти в запястья Себастьяна:

– Негодяй! Алчный негодяй!

Я выскочила из его комнаты и опрометью побежала к себе. Меня так трясло, что я то и дело натыкалась на стены. Боже мой, твердила я себе, какая я дура, дура, дура… Почему я не последовала совету мадам Ивонн? Ведь она никогда не советовала мне ничего дурного. Почему я поддалась жалости к человеку, который насиловал невинную девушку (Себастьян ведь думал, что Мари невинна) в святом месте, не чувствуя ни угрызений совести, ни почтения к сану, которым облечен? И вот теперь он пойдет к отцу и донесет на меня самым подлым образом. Я даже представляла, что он скажет. Конечно, не признается, что обладал мною. Просто налжет, что зашел в притон, дабы усовестить непотребных женщин, и увидел там меня. Но сразу не узнал, а вспомнил ту встречу только сегодня, когда я нечаянно уронила вуаль, которую, конечно же, надела не ради исполнения какого-то обета, а чтобы меня не признал брат. И отец потом меня даже слушать не станет. Что бы я ни твердила, отец не поверит. С него станется еще и впрямь позвать повитуху, чтобы освидетельствовала меня. Вот позору-то будет…

Я стояла под дверью в своей комнате и ловила каждый звук. Я ждала шагов Себастьяна, который должен будет пойти мимо моей двери. После его визита к отцу я стану опозорена и лишена даже самой призрачной надежды на грядущее богатство. Отец перепишет завещание. Перепишет! Меня еще и в монастырь запрут!

Наше время. Конец августа, Мулян, Бургундия

Второе утро подряд Алёна выходила из дому невыспавшейся и настолько усталой, словно всю ночь таскала какие-нибудь тяжести… например, собирала на некоем поле камни. Крупные и мелкие. У нее болели и руки, и ноги, особенно тянуло кожу на коленях, заклеенных пластырем. Ссадины, смазанные зеленкой, выглядели вызывающе, с точки зрения любого здравомыслящего француза, потому что зеленка – спиртовой раствор бриллиантовой зелени, выражаясь медицинским языком, – штука во Франции совершенно неведомая. Йод – да, он известен. Зеленка – нет. Алёна ее нарочно везла из России. Но если она здесь выйдет в пир, мир и добрые люди с зелеными коленками, ее немедленно примут за сумасшедшую. Как и всякую русскую. Ведь с тех пор, как французы познакомились с творчеством Достоевского… ну и так далее. Об этом уже говорилось.

Спускаясь со ступенек террасы и закрывая за собой калитку, Алёна оступилась, поскользнулась на какой-то гадости и чуть не упала. Посмотрела на землю, заранее не то брезгливо, не то ознобно передергиваясь, – и чуть не плюнула: там лежала половинка наполовину вышелушенного подсолнуха. Подсолнух рос вон там, напротив крыльца, около заросшего крапивой полусгоревшего чуть ли не двадцать лет назад да так и заброшенного еще одного домика Брюнов, которые наплевательски относились к своей собственности, как крупной, так и мелкой. Подсолнух рос себе и рос, не очень крупный, но не так чтобы очень мелкий. Алёне, которая очень любила семечки, иногда хотелось их пощелкать, но не хотелось нарушать эстетику живой картины: до чего же классно его яркая желтизна смотрелась на фоне почернелых стен и густо-зеленой крапивной листвы, ну просто Ван Гог! И вот какой-то досужий прохожий взял да и нарушил эту эстетику, к тому же бросил огрызок подсолнуха под ноги Алёне. Известно ведь, что нет на свете приметы более дурной, чем споткнуться, отправляясь в дальний путь.