Внучка берендеева в чародейской академии, стр. 50

Били в нее.

Пихали.

Говорили матерно, а то и прокленами…

— Охолоните, — велела я, когда вовсе нехорошие слова пошли. Оно-то как бываеть? Злость злостию, да иная на дурные дела людев толкает, за которые после и совестно, и страшно, потому как кажное такое дело свою ж душу мучит. — Ушел он…

За дверью попритихли.

— А ты кто будешь? — раздался строгий голос, сразу ясно — боярская дочь вопрошает.

— Зослава я…

— Открой дверь, Зослава.

— А дурить не станете?

— Да за кого ты…

Но, видать, одернули боярыню сотоварки, потому как стихло. Чуяла я, что шебуршатся, шепчутся, совет, стало быть, держат.

— Открой, — велел уже иной голос.

Что ж, Еська-то ушел, и держать девок в мыльнях мне резону не было. Мне бы и самой искупаться, а то несеть опосля спортивной-то залы, что от коня запаленного.

Ну иль кобылы.

Открыла.

И вошла… в мыльнях было душно, сладко пахло травами и маслами, пожалуй, ажно занадто пахло и травами, и маслами. У меня от энтих запахов в носу засвербело…

Чихнула.

И вновь.

А боярыни расселися по лавкам, в полотенчики укутались, иные на волосах навертели башнями будто. Лица сметаною намазаны, аль творогом, аль еще чем, да только густенько-густенько, так, что и не разглядеть, кто перед тобою. И смешно, и страшно… небось, встретишь этакую раскрасавицу впотьмах, то и сердце из грудев от переполоху выскочит.

— Чего тебе надобно, девка? — спросила одна, в полотенчике лазоревом, да звездами шитом. Гордану я по голосу узнала.

А еще по взгляду надменному.

От этакого взгляда сразу в коленях слабина появляется, и спина сама собою гнется, чтоб пресветлое да милосердной поклону отвесить. Только я над своею спиною хозяйка.

И кланяться не стану.

— Того, чего и всем. Помыться.

Скривилася она.

И сказать чего-то хотела, да только соседушка ейная этак локотком под бок пихнула и зашептала на ухо… нет, я могла б послушать, чего она там нашептывает, да только нет за мною обыкновения в чужие разговоры лезти.

Скинула сарафан.

И споднее на крючок повесила. Косу распустила.

Боярыни следили за мною. И до того на наших с бабкою курей похожими были, что я с трудом смех сдержала. Оно-то не простят, ежели засмеюсь, хорошо, что про курей не знають. А что? Те вон тоже беленькие, посядуть рядочками в курятнике да друг на дружку зыркають желтыми глазами. Когда ж раскудахчутся, то и вовсе спасу немашечки.

Уж в самой мыльне, когда воду пустить сподобилася, то и услышала.

— …не дури, Гордана… все, что ни делается, оно и к лучшему… представь, если б ты и дальше с ним, как с равным…

— …я думала, что он…

— …с такой-то спиной? Висельник, небось, а то и вовсе… где только подобрали…

Вода текла по волосам, по плечам, смывая и грязь, и усталость, и мысли дурные… ласковая она, что руки материны… теплая… так бы и стоять вечность, ни о чем не думая.

Да не позволила.

Принесла вот разговор чужой.

Что мне с нею делать-то?

Забыть?

О ком оне… Горданушка с ее злостию, которую не смыть и самою горячей водой, потому как злость сия от души идет, а душа… не хочу я Гордане в глаза глядеть, страшуся, чего увижу. И подруженькам ее… и наверное, не дар это, проклятие… зря вот наставник баит, что силою этой я управлять должна.

А может, и не зря.

Ежели совладаю, то смогу по своему хотению в людей глядеть. Аль не глядеть.

…но Еська не висельник… небось, с висельником царица не стала бы нянькаться… а что спина… обыкновенная спина… широкая да полосатая, в шрамах белых, косых… такие бывают, когда порют кого-то, да не розгою, а хлыстом…

…и крепко ему тогда досталося…

…от кого?

Не мое дело, но… их же совсем детьми царица собрала, и стало быть… а дите хлыстом… как вусмерть не умучили?

Чудом, не иначе…

— И чего делать будешь? — голосок у Горданиной подруженьки тонкий, звонкий… аккурат что ручеек, который по камням пробирается.

— Тоже мне проблема. Другого найду…

ГЛАВА 33,

где речь идет о делах сердешных и магических

С того случая Еську, конечно, наказали. Нет, не розгою, хотя ж находилися такие, которые говаривали, что в нонешнем разе только розга и сподобится до Еськиного розуму дойти, но Фрол Аксютович по-свойму порешил.

На конюшни сослал.

На две седмицы.

И оно-то, навроде, ничего страшного в том не было, да вот… вышло все криво. Пускай и не было в том моей вины, а все ж…

В столовой я задержалася, признаюся, что есть за мною грех чревоугодия, как-то наш жрец говаривал, правда, повторяя, будто бы кровь моя иного, нежели у людей, рациону требует, да только оба мы знали, что требовать — одно, а себе попустительствовать — иное. Вот каша — это да, это для нужд телесных, а булки с вишнею да медом — уже попустительство полное. И мне бы, волюшку в кулак собравши, от булок тех отказаться, а я… села чаевничать, и так мне хорошо сиделось.

Думалось.

О гостинчиках вот думалось, которые я для своих справлю. Нитки там, скатерочку… шалик для бабки… и бусы для Станьки, у нее-то, небось, красивых бус нету, а девке охота, даром что сирота горькая… и еще думала про орехи медовые, кофий да мак, который в столице был сладехонек…

Про шнурок узорчатый, который для Арея связала… примет ли?

Кирей вот…

И остальным надобно подарки делать, потому как принято на Перехлестье обменьваться. В Барсуках-то повелося, хотя ж бы мелочь какую, петушка на палочке, а соседу-приятелю поднесть должон, иначе не будет тебе удачи в новым годе, обойдет она и дом, и семью сотнею дорожек, и хорошо, коль по этим дорожкам беды к тебе не выведет…

— Да как ты смеешь? — От этакого визгу ажно в ушах зазвенело, особливо в левом. Я и пальцу засунула, проверяя, целое ли оно.

Ухо было целым.

Я и повернулася на крик. А кто б не повернулся.

Боярыня Гордана в синем убранстве была диво до чего хороша. Волосы лентами переплела, на голову шапочку бархатную да с перышком возложила. С шапочки энтой на глаза будто бы сеточка серебряная спускалась, ноне такое в великое моде…

Сама бела, стало быть, не сеточка, боярыня.

Губки поджала.

Бровки сдвинула сурово.

И глядить этак, с прохладцею. А перед нею Еська стоит.

Прямой, что оглоблину проглотимши. Ажно выше сделался. И белый весь… страшно глядеть… цветочки сжимает, стало быть, принес боярыне своей, да только энтот дар ей не в радость.

— Гордана…

Я не услышала — по губам прочла, до того тихо сказано сие было… а боярыня только плечиком точеным дернула.

— Что-то ты нагл стал, холоп, без меры… — Рученькой белой махнула, этак мух отгоняют. — Ежели смеешь имя мое произносить.

И подбородочек подняла.

Проплыла мимо…

— Стало быть, — Еська схватил боярыню за рукав отрезной, — не мил я тебе больше?

— Ты?

— Я. Или забыла, Горданушка, как… говорила… что говорила…

— Забыла, — ласково ответила она. — И тебе советую. Потому как, если вдруг не забудешь, то батюшке отпишусь. Не дело это, когда холопы боярской дочери шагу ступить не дозволяют… и про то в Правде, помнится, писано, что ежели холоп какой нанесет оскорбление деве роду боярского словом аль взглядом, то и пороть его надобно на лобном месте, пока вся шкура не слезет…

Она говорила это, в глаза глядючи, и от каждого словечка, что падали камнями в пруд, удовольствие имела, и было то для меня странно.

Страшно.

Еська же рукав не выпустил.

— А если он и коснуться посмеет, то и вовсе до смерти…

Пальцы разжались, и шелк темно-синий сам выскользнул, шкурою скользкою змеиной, перелинявшей.

— Ты меня обманул, — сказала Гордана и цветочки взяла.

Повертела.

Да и под ноги бросила.

— Чем же? — Еськин голос был тих и страшен, этак тихо становится перед грозою, когда небо еще светло, а все одно чуется, что вот-вот проломит его первая молния. — Я никогда не говорил, что я царевич… если тебе он нужен.