Внучка берендеева в чародейской академии, стр. 30

— Берендеем мой дед был. А у меня… бывает порой…

— Бывает…

Взгяда Велимира не отвела.

Напротив, мелькнуло в ее глазах что-то этакое, не то надежда, не то сомнение.

— И сейчас ты ничего не видишь?

— Ничего… необычного — ничего.

А даром она слаба, это-то я ныне вижу и без дедова наследия. Правда, еще не всегда, потому как взгляд иной тренировать надобно. Не выходит у меня, чтоб по первому желанию. Нет, прищуриться надобно, голову отвернуть, глянуть самым краешком глаза.

Вот тогда-то люди и меняются.

Кто красным полыхнет, кто зеленью… кто синевою. Аура сие, сиречь сила, которая людям от Божини перепала, и цвет ея, структура многое говорят, что про человека, что про таланты его.

Велимира отливала синевой.

Вода, значит.

Но едва-едва… и силы этой хватит, чтобы в Акадэмии учиться да век продлить свой, но и только. А большего ей и не надобно.

— Видишь, да? Божиня мне силы каплю плеснула, верно, решила, что от рождения и так всего вдосталь. Красотой наделила… разумом, смею думать. Богатством. Родом знатным. Живи и радуйся.

Только нерадостно как-то сие было сказано.

— Но я бы многое отдала за то, чтобы сила у меня была… настоящая сила, а не это… знаешь, почему?

— Почему?

— Потому что это был бы шанс свободу получить. Эти девки, которые в мои подружки набиваются, думая, будто не вижу я, чего их дружба на самом-то деле стоит, не разумеют, что получили от Божини. Им в мою клетку охота. А мне — их судьбы… свободы… выучиться да и жить своим умом, своим правом…

И тут я ее поняла.

Небось, что боярское дочери, что холопской — одна судьба: замуж по отцовскому-то слову. Правда, одной за соседа, другой — за царевича, а все одно доля, коль не с милым, то и неволя… да и после жить ей за мужем, слова своего не имея.

Другое дело, коль сила в бабе имеется колдовская. Небось, такую неволить никто не восхочет. И слушать ее будут. И слушаться.

— Ежели б не царевич, батюшка мой меня из горницы и не выпустил бы. — Велимира подняла стеклянный кубок. — Сказал, что я должна использовать свой шанс… и я использую… видит Божиня, использую… и ты мне поможешь.

Глянула так, что слова утешения, каковые я намеревалась произнести, в горле комом стали.

— Мне не надобен царевич, Зослава, — меж тем продолжила боярыня Велимира. — Доволи того, что сестрица моя, за него просватанная, померла… говорят, что слаба была здоровьем…

— А на деле?

— А на деле… не желает царица с нами родства. Потому, ежели вдруг случится мне за царевича выйти, то, чую, и у меня со здоровьем беда приключится.

— Тогда чего ж ты, боярыня, от меня желаешь?

Ах, до чего не по нраву был мне нынешний разговор, виделась в нем слабость боярыни, каковой мне случилось свидетельницею стать. Слабость пройдет, да только слово-то — не воробей, вылетит — не споймаешь, не возвернешь назад.

И как скоро пожалеет она о собственной откровенности?

— Помощи твоей желаю. — Бледная ручка Велимиры, тоненькая, легонькая, никогда-то тяжкой работы не знавшая, коснулась виска. — Потому и говорю все, как есть.

— А не боишься?

— Чего?

И сама себе ответила:

— Мой дед, когда жив был, многое мне сказывал… и про берендеев тоже… был у него дружок давний вашего роду. И говорил дед, что надежней того дружка никогда и никого не было, что верил он ему, как самому себе, а то и больше, потому как себе дед верил с оглядкою.

Все одно не понимала я. Берендеи, небось, как и люди, разные бывают. Но боярыне в прихотях ее видней.

— Да и сама я вижу… дар мой, хоть и слабый, а все одно полезный. Не станешь ты языком молоть, Зослава, попусту. Не в твоей это натуре. И не в вашей. Это первое. А второе… — она лукаво улыбнулась, растеряв на миг боярское свое величие, — ничего-то важного я тебе не сказала…

Эк у нее хитро получается, говорила, говорила, а теперь, мол, ничего важного… и как это понимать-то? Голова-то у меня, небось, не боярская, к этаким хитромудростям негодная, она и с наукою-то едва-едва управляется.

— А что до вопроса твоего, Зослава, то нужно мне знать, кто из них точно не царевич…

Сказала и замолчала.

Долго молчала, раздумывая, верно, не доволи ли с меня боярское ласки да бесед задушевных. Я же думала о своем.

Не желает боярыня за царевича идти?

Батюшка неволит?

А ей страшно… страх я чуяла, и еще отчаяние, темное, сокрытое на самом дне зеленых, стеклянных будто, глаз Велимиры. С такими глазами топиться идут. Или душу выносят на перекрестье дорог, отдавая в руки того, о ком и подумать-то страшно. С такими глазами творят вещи жуткие, о которых обыкновенный человек и помыслить не смеет…

— Не бойся, Зослава. — Боярыня отвела взгляд, и меня отпустило.

Эк оно… ежели и далее так пойдет, то вскорости буду людей чураться.

— Кто не царевич, я тебе сразу сказать могу. — Хоть и нету во мне хитрости, вот ни на грошик медный, но поняла, что не след об увиденном упоминать даже. Оно и верно бабка моя сказывала: молчи, Зося, глядишь, и за умную примут. — Илья Мирославович… а еще Лойко Жучень…

Чем не женихи для гордой боярыни? Небось, мне-то они не по чину, а ей — самое оно. Велимира лишь головой покачала.

— Думала я о том, да не согласится на этакую замену батюшка… и Кирея мне не сватай тоже.

— Нехорош азарин?

— Хорош. — Щеки Велимирины вдруг полыхнули маками, да только и схлынула краска эта, вновь сделалось лицо бледно, что сметаною намазано. И добавила Велимира много тише: — Куда как хорош, да… сама разумеешь, не могу я за азарина идти. Батюшка тогда не просто осерчает, от имени откажет своего, а то и вовсе проклянет.

Слыхала я про такое, да все диву давалась, как же так можно, чтобы родители да родную кровь проклинали-то? Небось, в Барсуках кажная мамка над дитятком своим трясется, и не важно, пять годочков дитю аль все полста… вон, Марушка Ляхова старшенькую свою, которая с боярским служкою любовь закрутила, а после осталася одна брюхатая, самолично за косы таскала. И била так, что ухват пополам переломился. После ж отошла, оттаяла, вдвоем сидели на лавке да выли над тяжкою бабьей долей.

И ничего, народилося дитятко.

Ростят.

Не знаю я, чего такого сотворить должно, чтобы родители прокляли. Разве что уродится человек душегубом, вывертнем с мертвою душой, да с таких проклены — вода с гуся.

…а ведь славная вышла бы пара.

— Больше ничего не скажешь мне, Зослава? — Велимира поднялась.

И я встала.

Что сказать? Не ведаю я, кто из шестерых царевич. И выспрашивать не стану, потому как сие — не моего ума дела.

— Что ж, — Велимира поклонилась первою, — коль вдруг пожелаешь со мною встретиться, передай перстенек…

И самолично с пальчика стянула.

Перстенек тоненький, из цельного камня выточенный. А камень тот красный, будто бы кровь спекшаяся. И диво дивное, уж на что у боярыни пальчики махонькие, тоненькие, а и на мой мизинчик налез. Сел, точно завсегда носила.

— А теперь иди, Зослава. — Боярыня самолично отворила дверь. — И пусть пребудет с тобою милость Божини.

— И тебе, боярыня, благ всяческих…

ГЛАВА 22,

в которой сказывается обо всем и сразу

Разлюбезная моя бабушка, Ефросинья Аникеевна.

Пишет тебе внучка твоя возлюбленная Зослава, которая по тебе вконец истомилася, не чает уж до встречи дожить. Получила я твое письмецо, и не только его.

Благодарствую тебе премного за гостинцы, а особливо — за подушку пуховую и за одеяло.

Я подула на руки.

Похолодало.

В столицу зима пришла в одночасье.

Две седмицы дождя, который шел что днем, что ночью, и серым был, промозглым. Дорожку нашу развезло так, что и наставник вынужден был признать, что в этакой грязюке да по холоду не каждая лягуха выжить способная. Студиозусы, оне, конечно, лягух покрепче будут, да все одно твари подотчетные.

И утрешние пробежки сменились утрешними же занятиями в спортивное зале.