Книжный вор, стр. 94

Пока нет. Не сейчас.

Папа был человек с серебряными глазами, а не с мертвыми.

Папа был аккордеоном!

Но его мехи совсем опустели.

Ничто не вливалось, в них и ничего не вылетало.

Лизель начала раскачиваться взад-вперед. Пронзительная, тихая, смазанная нота застряла где-то у нее во рту, и наконец девочка смогла обернуться.

К Папе.

Теперь я не мог удержаться. Я подошел, чтобы лучше ее рассмотреть, и с того мгновения, когда я вновь увидел ее лицо, я понял: вот кого она любила больше всего. Взглядом она гладила этого человека по лицу. По складке на щеке. Он сидел с ней в ванной и учил сворачивать самокрутки. Он дал хлеба мертвецу на Мюнхен-штрассе и просил девочку читать в бомбоубежище. Может, если бы он этого не сделал, она не стала бы писать в подвале.

Папа – аккордеонист – и Химмель-штрассе.

Одно не могло быть без другого, потому что для Лизель и то и другое – дом. Да, вот чем был Ганс Хуберман для Лизель Мемингер.

Она обернулась и сказала ополченцу.

– Прошу вас, – сказала она, – Папин аккордеон. Можете принести его мне?

После нескольких минут замешательства пожилой человек принес Лизель съеденный футляр, и девочка раскрыла его. Вынула раненый инструмент и положила рядом с Папой.

– На, Папа.

И могу заверить вас – потому что сам наблюдал это много лет спустя, видение самой книжной воришки: на коленях рядом с Гансом она увидела, как он поднялся и заиграл на аккордеоне. Встал на ноги и накинул ремень инструмента на плечи в альпах разрушенных домов, серебряные глаза доброты, даже самокрутка болтается на губе. Даже сфальшивил разок и трогательно хохотнул, заметив. Мехи дышали, и высокий человек еще раз, последний, играл для Лизель Мемингер, а небо медленно снимали с плиты.

Не бросай играть, Папа.

Папа остановился.

Уронил аккордеон, и его серебряные глаза снова поржавели. Теперь оставалось только тело – на земле, – и Лизель приподняла Папу и обняла его. И заплакала через плечо Ганса Хубермана.

– До свидания, Папа, ты спас меня. Ты научил меня читать. Никто не умеет играть, как ты. Я никогда не буду пить шампанское. Никто не умеет играть, как ты.

Ее объятия держали Ганса. Она целовала его плечо – взглянуть еще раз ему в лицо она не могла, – а потом опустила его обратно.

Книжная воришка плакала, пока ее нежно уводили прочь.

Позже вспомнили про аккордеон, но никто не заметил книжку.

Было много работы, и вместе с собранием других материалов на «Книжного вора» несколько раз наступили и в конце концов его подняли и, не взглянув, бросили в грузовик с мусором. За миг до того, как грузовик тронулся, я быстро вскарабкался в кузов и подхватил книгу рукой…

Повезло, что я там оказался.

Хотя кого я хочу одурачить? В большинстве мест я хотя бы раз да побывал, а в 1943?м я был чуть ли не везде.

ЭПИЛОГ

ПОСЛЕДНЯЯ КРАСКА

с участием:

смерти и лизель – нескольких

деревянных слезинок – макса –

и посредника СМЕРТЬ И ЛИЗЕЛЬ

После всего этого прошло много лет, но у меня до сих пор полно работы. Могу точно сказать вам, мир – это фабрика. Солнце размешивает ее, люди ею управляют. А я остаюсь. Я уношу их прочь.

Что же до остатка этой истории, я не собираюсь ходить вокруг да около – я устал, ужасно устал, и я вам все расскажу, как могу, напрямую.

*** ПОСЛЕДНИЙ ФАКТ ***

Должен сказать вам, что

книжная воришка умерла

только вчера.

Лизель Мемингер дожила до весьма преклонных лет вдали от Молькинга и погибшей Химмель-штрассе.

Она умерла в пригороде Сиднея. Номер дома был сорок пять – тот же, что у Фидлеров в убежище, – и небо было наилучшего предвечернего синего цвета. Как и душа ее Папы, ее душа села мне навстречу.

В последних своих видениях она смотрела на троих своих детей, на внуков, мужа и еще длинный список жизней, сплетенных с ее собственной. Среди них, зажженные, как лампады, были Ганс и Роза Хуберманы, ее брат и мальчик, чьи волосы навсегда остались цвета лимонов.

* * *

Но там было еще несколько картин.

Идемте со мной, я расскажу вам историю.

Я вам кое-что покажу. ДЕРЕВО ПОД ВЕЧЕР

Когда Химмель-штрассе расчистили, Лизель Мемингер некуда было идти. «Девочку с аккордеоном», как ее назвали, отвели в полицию, где никак не могли придумать, что с ней делать.

Она сидела на очень жестком стуле. Сквозь дыру в футляре на нее смотрел аккордеон.

Три часа прошло в полицейском участке, пока там не появились бургомистр и женщина с пушистыми волосами.

– Все говорят, что у вас тут девочка, – сказала дама, – которая выжила на Химмель-штрассе.

Полицейский ткнул пальцем.

Ильза Герман предложила донести инструмент, но Лизель крепко сжимала ручку футляра, спускаясь с крыльца полиции. В нескольких кварталах дальше по Мюнхен-штрассе четкая линия отделяла разбомбленных от удачливых.

Бургомистр вел машину.

Ильза сидела с девочкой сзади.

Девочка дала ей взять себя за руку, которую положила на футляр аккордеона, сидевшего между ними.

Ничего не говорить было бы легко, но у Лизель случилась ровно обратная реакция на опустошение. Сидя в великолепной ничьей комнате бургомистерского дома, она говорила и говорила – сама с собой – до глубокой ночи. Почти не ела. Единственное, чего она не делала совсем, – не мылась.

Четыре дня она носила останки Химмель-штрассе по коврам и половицам дома № 8 по Гранде-штрассе. Она много спала и не видела снов, и почти всякий раз ей было жаль просыпаться. Когда она спала, все исчезало.

Ко дню похорон она так и не помылась, и Ильза Герман вежливо спросила, не хочет ли она это сделать. До того она лишь показала ей ванную и дала полотенце.

Люди, пришедшие на похороны Ганса и Розы Хуберманов, судачили о девочке, одетой в опрятное платье и слой уличной грязи Химмель-штрассе. Еще пронесся слух, что в тот же день позже она в одежде зашла в реку Ампер и сказала что-то очень странное.

Про поцелуй.

И про какую-то свинюху.

Сколько раз ей придется говорить «прощай»?

После этого были дни и месяцы и много войны. В моменты самого тяжкого горя она вспоминала свои книги – особенно те, что были сделаны для нее, и ту, которая спасла ей жизнь. Однажды утром, заново потрясенная, она даже отправилась на Химмель-штрассе поискать их, но там ничего не осталось. От того, что случилось, нельзя оправиться. Это займет десятки лет; это займет долгую жизнь.

По семье Штайнеров было две службы. Первая – сразу на похоронах. Вторая – когда домой добрался Алекс Штайнер, получивший после бомбежки отпуск.

Когда известие нашло его, Алекса будто обстругали.

– Христос распятый, – говорил он, – если бы я только отдал Руди в ту школу.

Спасаешь кого-то.

И губишь его.

Откуда ему было знать?

Единственное он знал точно: он все бы сделал, лишь бы оказаться в ту ночь на Химмель-штрассе, чтобы выжил не он, а Руди.

Он сказал это Лизель на крыльце дома № 8 по Гранде-штрассе, куда помчался, узнав, что она спаслась.