Книжный вор, стр. 20

Труди и Мама сидели молча и напуганно, Лизель – тоже. Пахло гороховым супом, что-то горело, и согласия не было.

Все ждали следующих слов.

Их произнес сын. Всего два.

– Ты – трус. – Он опрокинул их Папе в лицо и немедленно вышел вон из кухни, из дома.

Вопреки всей бесполезности, Папа вышел на порог и закричал вслед сыну:

– Трус? Я трус?!

Он бросился к калитке и, словно умоляя, побежал за сыном. Роза метнулась к окну, сорвала флаг и распахнула створки. Мама, Труди и Лизель столпились у окна и смотрели, как отец нагнал сына и схватил за руку, умоляя остановиться. Слышно ничего не было, но движения вырывавшегося Ганса-младшего кричали довольно громко. А фигура Папы, когда он глядел вслед Гансу, просто ревела им с улицы.

– Ганси! – позвала наконец Мама. И Труди, и Лизель поежились от ее голоса. – Вернись!

Мальчик ушел.

Да, мальчик ушел, и я был бы рад сообщить вам, что у молодого Ганса Хубермана все сложилось хорошо, но это не так.

Испарившись в тот день во имя фюрера с Химмель-штрассе, он помчался сквозь события другой истории, и каждый шаг неминуемо приближал его к России.

К Сталинграду.

*** НЕКОТОРЫЕ СВЕДЕНИЯ О СТАЛИНГРАДЕ ***

1. В 1942?м и в начале 1943?го небо в этом городе

каждое утро выцветало до белой простыни.

2. Весь день напролет, пока я переносил по небу души,

простыню забрызгивало кровью,

пока она не пропитывалась насквозь

и не провисала до земли.

3. Вечером ее выжимали и вновь отбеливали

к следующему рассвету.

4. И все это, пока бои шли только днем.

Когда сын скрылся из виду, Ганс Хуберман постоял еще несколько секунд. Улица казалась такой большой.

Когда Папа вновь появился на кухне, Мама уперлась в него пристальным взглядом, но они не обменялись ни словом. Она ничем не упрекнула его, что было, как вы понимаете, весьма необычно. Может, решила, что Папа и так страдает, получив ярлык труса от единственного сына.

Когда все поели, Папа еще посидел молча за столом. Был ли он в самом деле трусом, о чем столь грубо объявил его сын? Разумеется, на Первой мировой Ганс им себя считал. И трусости приписывал то, что остался в живых. Но полно, разве признаться в том, что боишься, – это трусость? Радоваться тому, что жив – трусость?

Его мысли чертили зигзаги по столешнице, в которую он глядел.

– Папа? – позвала Лизель, но тот даже не взглянул. – О чем он говорил? Что он имел в виду, когда…

– Ни о чем, – ответил Папа. Он говорил, тихо и спокойно, столу. – Ничего. Не думай про него, Лизель. – Прошла, наверное, целая минута, прежде чем он снова открыл рот. – Тебе не пора собираться? – Теперь уже он смотрел на Лизель. – Разве тебе не надо на костер?

– Да, Папа.

Книжная воришка пошла и переоделась в свою форму Гитлерюгенда, и спустя полчаса они вышли и зашагали к отделению БДМ. Оттуда детей поотрядно отведут на городскую площадь.

Прозвучат речи.

Загорится костер.

Будет украдена книга.

СТОПРОЦЕНТНО ЧИСТЫЙ НЕМЕЦКИЙ ПОТ

Люди стояли вдоль улиц, пока юность Германии маршировала к ратуше и городской площади. Не раз и не два Лизель забывала и о матери, и обо всех других бедах, которые на то время пребывали в ее владении. У нее что-то разбухало в груди, когда люди на улицах принимались хлопать. Некоторые дети махали родителям, но быстренько – им дали четкое указание шагать вперед и не смотреть и не махать зрителям.

Когда на площадь вышел отряд Руди и получил команду остановиться, возникла накладочка. Томми Мюллер. Остальной отряд встал, и Томми с ходу врезался в переднего мальчика.

– Dummkopf! – прошипел передний мальчик, прежде чем обернуться.

– Прости, – сказал Томми, умоляюще воздев руки. Лицо у него задергалось целиком. – Я не услышал!

Всего лишь небольшая заминка, но еще и прелюдия грядущих неприятностей. Для Томми. Для Руди.

Когда марш закончился, всем отрядам Гитлерюгенда позволили разойтись. Иначе будет почти невозможно сдержать детей в строю, когда костер, будоража, разгорится у них в глазах. Сообща все прокричали единогласный «хайль Гитлер» и получили свободу бродить. Лизель высматривала Руди, но лишь толпа детей рассыпалась, девочка потерялась в мешанине форменных одежек и звенящих выкриков. Дети окликали друг друга со всех сторон.

К половине пятого воздух заметно остыл.

Люди шутили, что неплохо бы погреться.

– Все равно этот хлам ни на что больше не сгодится.

Хлам свозили в кучу на тачках. Сваливали в середине городской площади и поливали чем-то сладким. Книги, бумага и другие вещи соскальзывали или обваливались с кучи, их тут же закидывали обратно. С расстояния куча походила на что-то вулканическое. Или причудливое и нездешнее, непостижимым образом приземлившееся на середине площади, – такое, что нужно прихлопнуть, и поскорее.

Вылитый на кучу запах наваливался на толпу, которую держали на порядочном расстоянии. Там было здорово за тысячу душ: на мостовой, на ступенях ратуши, на крышах домов, окружающих площадь.

Когда Лизель стала протискиваться вперед, послышался какой-то треск, и она решила, что костер уже занялся. Но нет. Звук был от оживленной толпы, бурлящей, взбудораженной.

Начали без меня!

И хотя какой-то внутренний голос шептал ей, что это преступление – в конце концов, три книги были у нее самой большой драгоценностью, – ей обязательно хотелось увидеть, как загорится куча. Она не могла удержаться. По-моему, людям нравится немного полюбоваться разрушением. Песочные замки, карточные домики – с этого и начинают. Великое умение человека – его способность к росту.

Боязнь не увидеть главного схлынула, когда Лизель нашла брешь в телах и сквозь нее увидела холм греха, все еще нетронутый. Его тыкали, поливали и даже плевали на него. Он показался Лизель никому не нужным ребенком, брошенным и растерянным, бессильным изменить свою участь. Никому он не нравится. Взгляд в землю. Руки в карманах. Навеки. Аминь.

Части и крошки продолжали осыпаться к подножию, а Лизель выискивала Руди. Где же этот свинух?

Небо, когда Лизель посмотрела вверх, ежилось.

Фашистские флаги и форменные рубашки возносились по всему горизонту и кромсали обзор всякий раз, когда Лизель пробовала заглянуть через голову какого-нибудь ребенка пониже. Все было тщетно. Толпа как она есть. Ее было не раскачать, сквозь нее не протиснуться, ее не убедить. Каждый с толпой дышал и пел ее песни. И ждал ее костра.

С помоста какой-то человек потребовал тишины. На нем была коричневая форма с иголочки. От нее, можно сказать, еще не отняли утюг. Началась тишина.

Его первые слова:

– Хайль Гитлер!

Его первое действие: салют фюреру.

– Сегодня прекрасный день, – продолжил оратор. – Это не только день рождения нашего великого вождя, но мы снова дали отпор врагам. Мы не дали им проникнуть в наши умы…

Лизель все пыталась протиснуться вперед.

– Мы положили конец заразе, которая распространялась по Германии двадцать последних лет, если не дольше!

Теперь он исполнял то, что называлось Schreierei – виртуозную демонстрацию страстных выкриков, – призывая слушателей быть бдительными, быть зоркими, замечать и пресекать злодейские козни, цель которых – подло заразить прекрасную родину.